Открытая дверь и другие истории о зримом и незримом (Олифант) - страница 82

Могу добавить здесь, хотя это, вероятно, станет разочарованием для тех, у кого сформировалось сентиментальное представление о способностях детей, что мне также не приходило в голову в те дни задавать какие-либо вопросы о моей матери. В жизни, насколько я знал, не было места для такого человека; ничто не подсказывало мне, что она должна была существовать, или что она была нужна в доме. Я принял мир, в котором существовал, — как, по-моему, и большинство детей, — без вопросов и замечаний. Вообще-то я знал, что дома было довольно скучно, но ни в сравнении с книгами, которые я читал, ни по рассказам моих школьных товарищей, это не казалось мне чем-то необычным. К тому же, я, возможно, также несколько меланхоличен от природы. Я любил читать, и для этого у меня имелись неограниченные возможности. Что касается учебы, я спокойно относился к тем скромным успехам, которых достиг. Когда я поступил в университет, меня окружало общество, почти полностью состоявшее из мужчин; но к тому времени и в последующие годы мои представления, конечно, сильно изменились, и хотя я признавал женщин частью природы и ни в коем случае не испытывал к ним неприязни и не избегал их, все же мысль о том, чтобы связать их с моим собственным домашним положением, никогда не приходила мне в голову. Такой порядок вещей существовал всегда; время от времени я оказывался в этом прохладном, мрачном, бесцветном месте, прервав разъезды по миру: всегда очень тихом, упорядоченном, серьезном, — еда очень хорошая, комфорт — совершенный; старый Морфью, дворецкий, с каждым разом становился старше (совсем чуть-чуть, а может быть, и вовсе не старел, потому что в детстве я считал его чем-то вроде Мафусаила); и миссис Вир, менее живая, скрывающая руки в рукавах, но складывающая и поглаживающая их, как всегда. Я продолжал заглядывать с лужайки через окна на этот застывший порядок в гостиной, с улыбкой вспоминая свое детское восхищение и удивление, и чувствуя, что она должна быть сохранена в таком виде навсегда, и что войти в нее — значит разрушить какую-то забавную тайну, какое-то милое смешное заклинание.

Но я возвращался сюда лишь изредка. Во время моих школьных каникул, отец часто ездил со мной за границу, так что мы очень приятно провели вместе много времени на континенте. Он был стар относительно меня, — будучи мужчиной шестидесяти лет, когда мне было двадцать, — но это не мешало нам получать удовольствие от наших отношений. Не знаю, были ли они когда-нибудь доверительными. С моей стороны почти отсутствовали поводы для откровенности, потому что я не попадал в неприятности и не влюблялся, — то есть не оказывался в затруднительных положениях, требующих сочувствия и доверия. А что касается моего отца, то я никогда не понимал, что он может доверить мне со своей стороны. Я хорошо знал его жизнь: что он делал почти в каждый час дня; при какой погоде он ездил верхом и когда ходил пешком; как часто и с какими гостями он позволял себе время от времени устроить званый ужин, — удовольствие достаточно серьезное, и, может быть, даже не столько удовольствие, сколько обязанность. Все это я знал так же хорошо, как и он, — а также его взгляды на общественные дела, его политические взгляды, которые, естественно, отличались от моих. Какая же, в таком случае, оставалась почва для доверенности? Я этого не знал. Мы оба были замкнутыми натурами, не склонными, например, разговаривать о своих религиозных чувствах. Есть много людей, которые считают скрытность в таких вопросах признаком самого благоговейного отношения к ним. В этом я далеко не уверен, но, во всяком случае, это мнение было наиболее близко к моему собственному.