– Но Элиза, – произнес Эрвин. – Чистое, невинное существо. Зачем ты впутал ее в нашу войну?
– Четырнадцатый тоже был НЕВИНЕН! – проорал Первый так яростно, что кровавые слезы брызнули из его глаз. – Невинен и доверчив! А она не такая. Она хитрее и осторожнее, и хорошо защищена, – Первый усмехнулся, смерил Эрвина взглядом. – За этой-то своей женщиной ты приглядишь как следует, или ее тоже постигнет участь первой?..
А с невестой Эрвина произошла пренеприятнейшая история.
Если бы Элиза спросила, и если бы Первый мог рассказать, то он обязательно бы – и со свойственной ему циничной радостью, что придает особо горький вкус подобного рода историям, – рассказал обо всем, что знал. Это грустная история о гордыне, гордости и выборе, который был тяжел и не так прост, как кажется.
Эрвин всегда был гордецом. Прекрасный и сильный рыцарь, истово верующий в справедливость и торжество ее, он так же истово верил и в людей, которые этого совсем не заслуживали, о, нет.
В те далекие времена он еще носил одежды важного господина, и всяк ему почтительно кланялся, встречая на улице. Крылья его и тогда были черны; но это не был цвет беды. И Эрвин отрицал Предназначенность, потому что был изрядным гордецом и верил, что разум, что ему дан, сильнее магии, что плещется в его крови. Впрочем, он и не пробовал, как может быть сладко предназначение. Не ведал радости слияния не только тел, но и душ. Не растворялся в чувствах. Не любил кого-то более, чем самого себя.
В этот непростой период он и повстречал красавицу Марьяну, девушку строгую, но цену себе знающую. Она была дочерью местного мелкого торговца, не слишком зажиточного человека. Девушкой она была слишком неприступной для того, чтобы кто-то смог покорить ее сердце, слишком добродетельной, чтобы обещаться кому-то в жены, и слишком прекрасной, чтобы Эрвин не обратил на нее внимание.
Ее лицо было словно поцеловано рассветом и написано самым талантливым художником в порыве божественного откровения. Ее золотые косы лежали венком на голове и были надежно прикрыты дорогим покрывалом. Платья ее, неизменно темные, черные или синие, всегда были строгими и скромными, но эта строгость была изумительно тонко подобранной оправой к возвышенной красоте девушки. В них она сияла ослепительно, как ограненный мастером бриллиант, и никого не смущало, что на девушке не было ни драгоценностей, ни мехов.
Она была из тех красавиц, что были строги не только ко всему свету, но и к себе. Своей судьбы она кротко дожидалась в своей комнате, у окна, вышивая разноцветными шелками платья для знатных дам. И ухаживания Эрвина – знатного, богатого и почитаемого всем городом человека, – она приняла кротко… или не очень? Было в ее кротости что-то такое холодное, такое неприступное и вынужденно-покорное, что хотелось победить, вырвать это неживое из ее души, из ее сердца, чтобы она ожила, подняла свои прекрасные глаза и улыбнулась.