Если же я сейчас признаюсь… О, подумать об этом было ужасно!.. Значит, из-за меня понапрасну затеялась вся эта история, из-за меня каждого из этих мальчишек и девчонок унизительно обыскивали, подозревали в воровстве. Из-за меня их оскорбили, обидели, ранили. Из-за меня, в конце концов, сорвались уроки… Может быть, им всё-таки легче думать, что их обыскивали не зря, что унизили не понапрасну?
Наверно, не так я всё это для себя сознавал в то время. Но помню, что провалиться сквозь землю казалось мне самым лёгким, самым желанным из того, что предстояло пережить в ближайшие минуты.
Встать и произнести громко: «Ножичек нашёлся» — я был не в силах. Язык отказывался подчиниться моему сознанию, или, может, сознание недостаточно чётко и ясно приказывало языку. Потом мне рассказали, что я, как лунатик, вышел из-за парты и побрёл к доске, к учительскому столу, вытянув руку вперёд. На ладони вытянутой руки лежал ножичек.
— Растяпа! — закричал учитель (это было его любимое словечко, когда он сердился). — Что ты наделал!.. Вон из класса! Вон!..
Потом я стоял около дверей школы. Мимо меня по одному выходили ученики. Почти каждый из них, проходя, задерживался на секунду и протяжно бросал:
— Эх, ты!..
Вот прошёл Валька Грубов и сказал: «Эх, ты!..»; вот прошёл Юрка Семионов и сказал: «Эх, ты!..»; вот прошла Катька Барсукова и сказала: «Эх, ты!..»
Не знаю, почему я не бежал домой, в дальний угол сада, где можно было бы в высокой траве отлежаться, отплакаться вдалеке от людей, где утихла бы боль горького столкновения неопытного мальчишечьего сердца с жизнью, только ещё начинающейся.
Я упрямо стоял около дверей, пока мимо меня не прошёл весь класс. Последним выходил Фёдор Петрович.
— Растяпа! — произнёс он снова злым шёпотом. — Ножичек у него украли… Эх, ты!..
Вместо того чтобы сидеть на скучном уроке по арифметике, нам выпала удача копать картошку на школьном участке. Если вдуматься, копание картошки — чудесное занятие по сравнению с разными там умножениями чисел, когда нельзя ни громко высморкаться, ни повозиться с приятелем (кто кого повалит), ни свистнуть в пальцы.
Вот почему все мы, и мальчишки и девчонки, дурачились как могли, очутившись вместо унылого класса под чистым сентябрьским небом.
Денёк стоял на редкость: тихий, тёплый, сделанный из золотого с голубым, если не считать чёрной земли под ногами, на которую мы не обращали внимания, да на серебряные ниточки паутинок, летающих в золотисто-голубом.
Главное дураченье наше состояло в том, что на гибкий прут мы насаживали тяжёлый шарик, слепленный из земли, и, размахнувшись прутом, бросали шарик — кто дальше. Эти шарики (а иной раз шла в дело и картошка) летают так высоко и далеко, что кто не видел, как они летают, тот не может себе представить. Иногда в синее небо взвивалось сразу несколько шариков. Они перегоняли один другого, всё уменьшаясь и уменьшаясь, так что нельзя было уследить, чей шарик забрался выше всех или шлёпнулся дальше.