С некоторого времени я испытываю огромную симпатию к тем людям, которые были на столетия моложе нас. И завидую им. Жившие в России восемнадцатого и девятнадцатого веков и раньше испытывали ещё великий интерес к жизни. Они полагали, что следующие за ними поколения будут жизнестойки и любопытны. Они хотели говорить с ними. Писали дневники и письма, делали «подённые» записи. Они чуяли ещё неповторимую цену каждого мгновения жизни…
По слову, живому осколку души, легко бывает представить целиком живую душу, движение её и даже сами размеры этой души.
А, представив душу, легко судить о времени.
И ещё. Если бы снимал я фильм о жизни Петра Великого, начал бы я его вот с этой картинки.
…Поутру, 1 числа сентября в первый день нового 1672-го от Рождества Христова года, у коломенских чертогов, в которых обитал с весны до осени симпатичнейший государь российский Алексей Михайлович, замечена была странная фигура, околачивавшаяся у самого Красного крыльца царских палат. Морозный, ранний в этом году утренник затянул перед дворцом частые вполне осенние лужи ледяной полированной слюдой, а фигура была босая. Грязь наросла на ногах до ципок, не держалась она только на выпуклом диком панцире ногтей. И вот когда шёл он, казалось, что впереди прыгали маленькие жёлтые черепашки. Дик и зверовиден казался лик его с павшими на чугунный лоб колтунами. Взгляд же, хотя и волчий, исподлобья, но не злой, наоборот, можно было угадать в нём цепкое любопытство, тёплую благодать живой мысли.
Дежурный стрелец, пропадавший до того в зябкой истоме, насторожился. Сизые от холода и грязи босые ноги юрода добавили знобкого неуюта ему под кафтан, и без того не шибко сохранявший спёртый дух отсыревшего за ночь бдительного тела.
– Куда прёшь, немытая харя? – вяло качнул стрелец мгновенно и весело вспыхнувшим на солнце железом.
– Стоит Егорий в полупригорье. Грядёт Сысой пятьдесят три версты высотой, в широту непомерен… Божья иконка, божья коровка, грамотка монастырская, богоматерь Ахтырская, имячко святое, да молочко снятое. Аз есмь постник, многотысячный обносник, аспид карпыч, чёртов ухват, – забормотал торжественно и бессмысленно божий человек, но дежурного стрельца не убедил.
– Посторонись, загавкал, псина… Прощай, прощай, катись откуда выкатился, – важно грозил ему стрелец, которому вышел, наконец, час употребить должность, всё-таки он тут при царе состоял.
И тут, вот чудо-то какое, из чудес чудо. На крыльце явился сам ласка-царь Алексей Михайлович. Борода ещё скомкана, и как-то уж очень весело и будто даже тепло стало и служивому человеку стрельцу и приблудному божьего вида голодранцу от того, как ясно и распахнуто глянули небесного весеннего цвета царские глаза. И весь он, ещё неумытый, щёки розовые от внутреннего жара, в ночной немыслимо мятой льняной рубахе, так уютен был и вкусен на вид, что и стрельцу, и юроду показалось – пирогом запахло.