Мерлин открыл ему дверь прежде, чем он успел постучать, и Мерлин изменился не больше, чем арфы и наконечники копий на круглой стене. Казалось, он сбросил время с плеч, точно плащ. На лице Мерлина не было удивления, точно он знал об этом медленном паломничестве еще за тысячу лет до того, как Роберт ступил утром на крутую тропу.
— Очень давно, Роберт, не поднимался ты ко мне, и я давно не спускался в долину.
«Инну, инну, инну», — пропели арфы. Он говорил на языке их струн, и они отзывались, как дальний хор в литургии, которую служат горы.
— Но сегодня к тебе поднялся старик, Мерлин. Тропа — подлый враг, с которым трудно бороться. Д ты все такой же. Когда же настанет твой срок? Скажи, твои годы часто задают тебе этот вопрос?
— Честно говоря, Роберт, несколько раз я спрашивал себя, скоро ли, но всегда о стольких вещах еще надо было поразмыслить! И мне не удавалось выбрать свободной минуты, чтобы умереть. Ведь умри я, так, может быть, мне вообще больше не довелось бы думать. Ибо здесь, наверху, Роберт, боязливая надежда, которую жители долины называют верой, становится сомнительной. О, бесспорно, если бы вокруг меня толпы нескончаемо выпевали хором: «Есть добрый, мудрый Бог, и всем нам, конечно же, уготована жизнь после смерти!» — то я мог бы готовиться к жизни грядущей. Но здесь, в одиночестве, на полдороге к небесам, мне страшно, что смерть прервет мои размышления. Горы ведь вроде припарки для абстрактной боли, и среди них человек смеется много чаще, чем плачет.
— Знаешь, — сказал Роберт, — моя мать, старая Гвенлиана, на смертном одре произнесла странное пророчество. «Сегодня ночью наступит конец мира, — сказала она,и не будет более земли под ногами».
— Роберт, мне кажется, она сказала правду. Мне кажется, ее предсмертные слова были правдой, чем бы ни оборачивались все остальные ее пророчества. Порой эта же мысль грызет и меня. Потому — то я и боюсь умереть, безумно боюсь. Если я тем, что живу, дарую жизнь тебе и постоянное обновление полям, деревьям, всему необъятному зеленому миру, то было бы чернейшим преступлением стереть это все, точно рисунок, набросанный мелом. Нет, я не должен… пока еще нет.
— Но довольно о дурных предчувствиях! — продолжал он. — Им чужд смех. Ты, Роберт, слишком долго оставался в долине среди людей. Твои губы смеются, но в твоем сердце нет веселья. Мне кажется, ты изгибаешь свои губы, словно прутья над ловушкой, для того чтобы спрятать свою боль от Бога. Некогда ты пытался смеяться от души, но не сделал одной необходимой уступки: не купил ценой легкой усмешки над самим собой права громко и долго смеяться над другими.