Христя теперь смело отводила рукой мешавшие ей лозы и, не таясь, шла следом — вернее, не шла, а как будто пролезала по таинственному лазу. Кто потревожил эту нетронутую красоту, первым неуверенно ступив сюда? Кто дал начало тропинке? Неизвестно. Известно лишь, что каждый мог быть первым, потому что каждому нужна в жизни тропинка: к водопою, к травам. К счастью. За ним, за первым, по еле видному следу и идут эти трое. Четвертой тоже нелегко, но она уже не делает лишних шагов, не отклоняется вправо и влево: есть направление.
Выходит из сумерек на свет — чащоба позади, однако сюда ей вовсе ни к чему. Хата на сваях во-он где. Христе вроде бы и радостно, что столько узнала о Федоре, и все-таки стыдно. Стыдно, что не послушалась его, не пошла варить «наш борщ», не перестлала постель, не заменила лежалое сено свежим. Да еще надо бы выдоить ту отелившуюся коровку, у которой перегорело молоко… Все дела, дела, а иначе он о Христе, о Плютихе, и не вспомнил бы… Не надо показываться ему на глаза, ой не надо. И, назвав саму себя дурочкой («Сердце радостью озарилось — ожила глупая надежда»), назвав себя приблудой («Хороша девка с виду, только вот дурашлива»), Христя, словно каясь в грехах, попятилась, хотя не видно было ни души, сделала круг, минуя поляну. Так и не выследила Федора с другими мужиками…
Христя еще не освободилась от своих дум, не вынырнула из тумана воспоминаний, из путаницы чувств, которыми полна ее душа, и все же немолчные звуки окружающего мира под добрым старым небом глушат, одолевают память о прошлом. Сидит Христя, молчит, погрузившись в свою печаль, а Васько не может унять радость. Громко рассказывает, что рассчитывается на ГЭС; отец сказал: надо ему, Ваську, возить молоко в Жовнин на завод. Не на волах, сказал, не на Чумаках будешь возить, а на новеньком автомобиле-молоковозе. Что ж, это правильно: кому же, как не сыну, отца заменить?
Наморщит Христя свой давно уж не гладкий лоб, поднимет брови, до сих пор черные как смоль, выгнет их дугой: дескать, слушаю тебя, Васько, слушаю — и снова… у Федора в гостях. Перед глазами ходят-бродят телята… Да, они уже не больные, не в яме лежат — бродят по влажной, мягкой, как пряжа, утренней траве. Федор обтягивает шинами ободья — впереди новые пути-дороги. После фашистов, после той всемирной подлости, ожила жизнь в Мокловодах, потекла по-нашему, как положено: развели огонь в кузнице, чтобы подремонтировать имеющуюся в наличии технику на конной да воловьей тяге. Дядько Веремей объезжает неуков Чумаков, притирает им шеи. Встал с постели дед Солошко… Нет, Федор, он еще хоть куда кузнец… Достал где-то дед Солошко молоток, надел кузнечный фартук и ударил по наковальне. Услышав этот звук, люди понесли в кузницу косы, лопаты, ухваты, тяпки — и дед Солошко подновлял их, подгонял, точил. Воспряла жизнь, потекла по порядку. И точно восстал из мертвых сам Федор, пробудился от звука молота…