Отец провожает доктора Брайта до автомобиля, кружной тропинкой по краю огорода, чтобы не идти через предательски скользкий бечевник. Я, сквозь кухонное окно, смотрю, как он возвращается. Маска слетела. У него на лице нет вообще никакого выражения. Он останавливается посреди дорожки, не зная, что за ним наблюдают, и, судя по всему, потеряв чувствительность к холоду. Плечи у него начинают трястись. Он отвернулся. Он не дрожит. Это не от ледяного восточного ветра. Короткие резкие спазмы дергают его за шею – и в сторону.
Я отскакиваю от окна. Я мчусь вверх по лестнице и открываю дверь, за которой мама. Ее взгляд блуждает. Глаза открываются шире. Ее глаза глядят на меня. И – почему? – она вдруг произносит: «Дик?»
А во-вторых, этот факт обнародован отцом, который входит к нам в комнату поздней ночью и принимается трясти, будить Дика. Чтобы вызвать Дика к жизни из глубин забвения, приходится потратить немало времени и сил, и, пока его будят, я делаю вид, что и я тоже сплю. Но глаза я все-таки приоткрыл и в тусклом свете от приотворенной двери смотрю, сколько там показывают наши настенные часы – произведение столярного искусства с резным циферблатом в виде напыженной, надутой совы (на которую вечно зарится голодная и при том безжизненная щука, тремя футами дальше по стене). Часовая стрелка прямо у совы между глаз. Десять минут первого, в ночь на двадцать пятое января 1937 года.
«Дик, мама хочет тебя видеть. Дик…»
Он не дает Дику соскользнуть обратно в теплый кокон сна. Он трясет его, стягивает одеяло. Выталкивает, в одной пижаме, навстречу пронизывающим сквознякам. Снимает с крючка за дверью халат, сует ему в руки.
«Твоя мама хочет тебя видеть. Только тихо. Тихо».
Он на секунду оставляет Дика, чтобы подойти к моей кровати. Я чувствую – вот он наклонился. Я старательно имитирую глубокое дыхание безмятежного полуночного сна. За окошком беспокойно и тяжело вздыхает ветер. Он возвращается к Дику и, не говоря больше ни слова, уводит его из комнаты, притворив за собой дверь.
Значит, вот он, час маминой смерти. Тогда – почему только Дик? Тогда – почему именно Дик, а не я?
Но нет, это не может быть час маминой смерти. Потому что буквально через несколько секунд я слышу, как снова открылась на той стороне коридора дверь, и шаги вниз по лестнице. Отцовские шаги. Значит, Дик с мамой наедине.
Ветер завывает и дребезжит оконным стеклышком, скрадывая прочие звуки. Ваш учитель истории выбирается из постели, на цыпочках крадется через комнату, съеживается у самой двери, не обращая внимания на ледяные пальцы, что хватают его за босые ступни, и слушает. Он слышит, как говорит мама, слабо, с натугой, но не может разобрать ни слова. Тон, однако, никак не последнего прости, скорее, Дику что-то старательно пытаются втолковать. Он разбирает (в самом деле? Настолько, чтобы вспомнить их шесть лет спустя?) слова «откроешь» и «восемнадцать». Он слышит, как Дик – потому что уж никак не мама, ибо каким таким чудом она бы снова встала на ноги – пересекает комнату и (по крайней мере, именно так он приспосабливает звуки к действиям) открывает ящик стоящего в дальнем углу родительской спальни комода, роется внутри, затем возвращается назад, к кровати. Мамин голос делается тише некуда, даже по сравнению с прежним, еле слышным (и за все это время Дик вроде бы не произносит ни единого слова), потом поднимается вновь до внезапных отчаянных высот: