Отдай мое (Тарковский) - страница 25

Как-то раз маленький Митя, чуя неладное, спросил дядю Игоря: почему это сосед Сашка так похож на своего отца, "такой же толстый"? И тот, оживившись, ответил, что и мама у них толстая, и собака, "а кошара - ну прямо дирижабль", - дескать, когда люди долго живут вместе, то и становятся похожими друг на друга. Только бабушка Вера Ивановна не вела с Митей лицемерных разговоров, и, когда прижал ее, откуда берутся дети, она так сумрачно брякнула все почти, как есть, что стало стыдно.

Но "недетские" вопросы показались детскими, когда Митя спросил: "Что значит "Душу мне развеять от тоски"?" Бабушка смешалась, отмахнулась, то ли побоявшись внятных слов не найти, то ли себя испугавшись, и, вдруг поняв, что пора, однажды летом пустила по Митиной душе Чехова и Толстого, читая вслух "Войну и мир" и пробивая в ней себе дорогу, как пехоте.

Митя поражался ее способности жить чужим. Она так верила в существование князя Андрея, княжны Марьи, что ее участие становилось едва не солью книги. При словах "князь Андрей умер" голос ее дрожал, с Долоховым Митя подозревал какой-то гимназический роман, а с Кутузовым была просто беда. Судила она так же строго, как и любила, и было обидно за толстовских слабачков и посредственностей, тем более что гусар Ростов Мите нравился гораздо больше размазни Пьера.

Митина семья долго жила без телевизора. "Только глаза портить", фыркала бабушка, гордясь, что Митя узнал "Войну и мир" до появления кинофильма. Они жарко обсуждали, такой Пьер в фильме или не такой, а в Дальнем оказалось, что Элен не такая даже у Толстого, ее прозеванная черноглазость была как удар.

Сколько в бабушкином такой - не такой было страха за свою любовь, сколько ревности, стыда перед Толстым, что кто-то нетонкий прикоснется к родному, увидит проще, грубее. Отцу же, который сам не описывал внешность героев, нравилось, что каждый по-своему представляет Наташу и Долохова, потому что, как убеждал он бабушку, чем толще слой образов, тем спокойней за Толстого и ясно, что все хоть и представляют героев по-разному, а любят за одно.

Когда стал постарше, спросил бабушку, почему у деда другая семья, "что, разве не любил ее дедушка?", и она ответила: "Сначала любил, потом перестал" - тем же голосом, как Хромых сказал: "Сначала ушел, потом уехал". Но такие вопросы слетали с языка все реже и будто против его воли, всякий раз вызывая чувство потери, как в сказке, когда тратят кредит волшебства. Вот и приходилось быть настороже, а пуще боялся сам оказаться уличенным в чем-то лирическом, личном. Не выносил походы с бабушкой на фильмы с любовными или военными сценами, топтание в музее перед кровавыми картинами или обнаженными статуями - было непонятно, как бабушка выдерживает такую концентрацию крови и плоти. Да и вообще, как она жива, когда столько в ней перепахано - целое поле. Которое, чуть ветерок, неосторожное слово, зашумит, заволнуется, заходит ходуном и, подхватив тебя, понесет вдаль, туда, где деревни, леса да болота и густым, предосенней пробы золотом горят на закате сосны. Каждый вечер, возвращаясь с реки, они останавливались и оборачивались. На траве и на поле сырым свинцом лежала тень, только пылали сосны, а они смотрели на этот жгучий, горький свет, и Митя знал, что вот такая она и есть - тоска, хоть ведра подставляй, и пусть ему восемь, а бабушке пятьдесят лет - сеет насквозь, не жалея.