Прозрачные и непрозрачные мысли (Ломов) - страница 6

***

Помню площадку, закрытую дверь. Верхняя треть двери из непрозрачного стекла. За дверью Евдокия Анисимовна, первая моя учительница, пишет на доске тему первой моей контрольной. Какой предмет, какой класс – не помню, как не помню лиц, слов. Мы все притихшие, взволнованные грядущим испытанием, такие маленькие. А потом она растворяет дверь, запускает всех. Сама торжественно-грустная. Помню силуэты и атмосферу, а еще голубовато-желтый свет. Это свет памяти, или тогда, действительно, на площадке был голубой свет, а в двери желтый? Или он лился из зимних окон? Это был, кажется, второй этаж. Большие-большие окна, выходящие на восток. А жизнь наша тем временем стремительно неслась на запад, обгоняя солнце, обгоняя наши мысли.

***

Бывают минуты, часы, даже дни, когда ощущаешь себя дрожащим, льющимся нескончаемым звуком скрипки, от которого безумно устал, но без которого не сможешь больше жить.

***

Иногда во сне приснится какая-нибудь чушь, и потом весь день не можешь вспомнить, какая. Уснешь – а она снова приснится. И еще один день пропадет непонятно на что. А люди смотрят со стороны и думают: чем-то высоким занят человек.


***

Вспоминая, словно идешь босиком вдоль Волги по раскаленному песку, в котором битое стекло.

Скованные одним льдом

В институте я бредил наукой и с юношеским максимализмом разделил все профессии, имеющие отношение к науке, на две категории – для «белой» и для «черной» кости. Белой была теория, сфера духа и неба, а черной – практика, сфера жизнеустройства и земли. Среди этих профессий не оказалось почти ничего, что потом пришлось в жизни испробовать. Это испробованное третье вовсе не было серым или пегим, и уж никак не бесцветным, и оно в моей классификации по-прежнему имело белый и черный цвет, но уже по другой причине: то, что приносило людям несомненную пользу, было белым, а что вред – черным. Скажем, презираемым, черным, и тогда и сегодня для меня были торговля и гешефт. Тут ничего не поделаешь, я принадлежу не себе, а как собака – определенной породе, и для меня ничего в жизни не меняется, я гляжу на жизнь все теми же собачьими глазами, и люблю или ненавижу в ней все тем же собачьим сердцем.

Не изменилось, например, и мое отношение ко всему, что имеет отношение к слову «публичный». Я считал всегда, что быть публичным – не только недостойно, но и противно моему естеству. Это по моей классификации из разряда «черного», того, что на продажу. Вышел на трибуну и демонстрируешь свои прелести, как красотка не первой свежести. Встанешь перед чужими людьми, поднимешь глаза, оторвешься от мыслей, и зал из теплого, наполненного шумом и любопытными взглядами, тут же становится холодным и тихим, как глыба льда. Начинаешь говорить, а слова тоже холодные, и в груди холод. И это не от комплексов, а от понимания того, что ты для зрителей жалок и смешон, будь ты хоть Чарли Чаплин, хоть Черчилль. А потом одна досада – зачем вылез, зачем говорил? Удивительно, как много людей живет, скованных всю жизнь этим льдом!