Старик с трудом переглотнул, снял пенсне и протер стеклышки бахромой шарфа.
— Я шел домой.
— Шел, шел… Задерживали революционным словом, почто не остановился? — гремел матрос.
Вдруг откуда-то вывернулся спавший у окна реалист. Он испуганно подтащил кожаное кресло, усадил старика, сбегал за водой.
— Выпейте, Николай Николаевич. — И окрысился на матроса: — Ты что, Курилов?! Это художник. Не видишь, этюдник у него.
Старик, отстраняя кружку, закивал головой.
— Этюдник, — проговорил старательно матрос, — но, братцы, божья матерь, мы ж для того, нет ли чего. Ящик армейского фасону.
Реалист, извиняясь, довел художника до дверей, подозвал русобородого солдата:
— Проводи Николая Николаевича до дому.
И теперь выглядел реалист совсем еще подростком, хоть и уверенно распоряжался здесь.
— Товарищ Капустин, — крикнул ему Лалетин. — С приютом еще, оказывается, заваруха. Наверное, по твоей части?
И вот Капустин смотрит на Филиппа.
Вблизи он не похож на подростка. Подборист, в плечах сух, в глазах твердость.
— Из приюта? Два дня голодают? Далеко? — Подозвал Гырдымова. — Мешок разыщи и… хлеба.
Филипп взвалил на спину сладковато пахнущую торбу с хлебом и двинулся к выходу. Но уйти не удалось. Спешным шагом вошел высокий матрос с гардемаринским палашом. У этого и штаны были поуже, и тельняшки не видать.
— Докладывает Дрелевский, — донесся его голос. — Из Котельнича прорвался казачий эшелон. Громят станции, буфеты.
Слова произносил со старанием. Видно, нерусским был этот Дрелевский. Очень уж твердо выговаривал.
Минут через десять остались в зале только Попов, Лалетин да часовой в дверях. Остальных словно вымело: увел их с собой матрос с палашом по фамилии Дрелевский. И уже на всю Владимирскую заливались колокольчиками за окном почтовые тройки с красногвардейцами.
Филипп, идя с Капустиным и Гырдымовым по ночному запустению, слышал удаляющийся звон колокольцев. Потом в стороне станции татакнул «люйс». Солодянкин по звуку узнал, что это не «максим». Тот говорит гуще. Видимо, Дрелевский предупреждал разбойный эшелон.
* * *
Мать в сбившемся платке отворила приютскую дверь и провела их в кухню, наполненную застарелыми скоромными запахами. В полкухни огромная, как плац, плита, заставленная по-колокольному гулкими баками и кастрюлями.
— Еле-еле толечко накормила. Болтушку из мучки ржаной сделала. Что уж дома нашлось. И то рвали-ели, бедолажки. Куды теперь будут их девать? — почуяв в Капустине главного, шепотом запричитала Маня-бой.
Капустин зашел в спальную, освещенную блеклым лепестком лампады, накинул на разметавшегося во сне парнишку одеяло, вздохнул.