Росстани и версты (Сальников) - страница 39

Корреспондент опустил газету и больше не прятал слез. Он плакал как-то смешно, однако по-детски искренне и свободно. Это слегка тронуло даже тех, кто ему возражал в споре. С минуту постояла тишина, пока ее не нарушил сам корреспондент:

— И да будет ему широка Россия! Только в ней он найдет освобождение — и себе и Человеку!.. — кончил он с легким надрывом в голосе и поспешно вышел из буфета.

Кондрат, догнав корреспондента на перроне, как милостыню, стал просить газету:

— Ради Христа, ублажьте, для всех нашенских мужиков прошу... Сами же, господин хороший, говаривали, что к нам шел граф. Не пущают его к нам. К тому же захворал он больно... Мужикам газетку прошу.

— Мужичина толстовская, а умеешь ли ты читать-то? — спьяну залопотал корреспондент, задрав голову и разглядывая Кондрата.

— Антошка может, сын мой... А нас ублажь, не то... Кондрат не на шутку обиделся и положил руку на худенькое плечо корреспондента. Тот перекосился от нечаянной тяжести и полез к Кондрату обниматься:

— Я ж любя так, милая детина... Темный ты, потому злой. — Не дотянувшись до плеч Кондрата, он поймал руку мужика и, как ребенок, повис на ней, не в силах стронуть Кондрата с места, ни оторваться от него.

— Ежели темных любишь, так посвети им хоть словом светлым, — требовал свое Кондрат.

— На, Толстой твой, и бери его! — без тени жадности серенький человечек подарил газету и скрылся в толпе, ожидавшей поезда.

Кондрат с неясным восторгом стоял на перроне и на виду чужой публики совал газету в шапку, перепрятывал за пазуху. Но словно горячо становилось от нее, — отрывал от груди и держал в корявых руках, как молитвенник, веря и тут же отвергая «мудрость», слышанную в буфетной вокзала. Так разно говорили те, приезжие и непонятные Кондрату люди, что «мудрость» их не только не дала прозрения, но еще больше нагнала боли и страху за Толстого. Не понимая внешней суеты наезжих корреспондентов, духовников, просто любопытных, близких и совсем чужих людей, Кондрат, однако, душой чуял, какая непомерная громада горя неумолимо надвигается на Россию, и, кажется, никто уже не отведет эту громаду — ни бог, ни сам Толстой.

Восторг Кондрата гас по мере того, как сердце закусывал страх. И тем больнее становился тот страх, чем сильнее угревала душу гордость за великого народолюбца: никто не помнил, не знал, как начиналась жизнь Толстого; но весь бескрайний свет вдруг узнал, когда кончалась она. Спроста ли в этом скончании одни ждали успокоения, другие хотели новой бури, третьи предчувствовали крах русской воли, еще не родившейся воли, тайну которой знал один Толстой. Кондрату захотелось кого-нибудь попросить заново перечитать газетный кусок о Толстом. Как-то по-иному задела мужицкую душу эта бессловная, но так много сказавшая бумага.