— Лешему, — спокойно отозвался инок, сосредоточенно помешивающий кашу.
— Это какому такому лешему? — удивился Сумароков.
— Ну, такому, что по лесу бродит да путников случайных, вроде нас с тобой, заводит, — серьёзно ответил Пахомий, подсаливая варево.
— Брат Пахомий, так ты же особа-то духовная, а в леших веришь? — привстал юнкер от удивления.
— Духовная, — кротко согласился монах, вытаскивая из мешка тряпицу с сушёным снетком, которым он слегка «заправил» кашу. — И в леших верю…
— Так сказки же это всё! — воскликнул Сумароков. — Мы вон, полгода по лесам да по оврагам воевали — ни леших, ни кикимор не видели.
— Сказки, говоришь? — переспросил Пахомий, помешивая кашу. — А коли это сказки, так кто же там у тебя за спиной-то стоит?
Юнкер, забыв о нечеловеческой усталости, подскочил на месте и схватился за мешок с притороченным пистолетом. Узел был завязан так прочно, что не поддавался ногтям и Николай вцепился в него зубами. И, почти уже осилив завязки, услышал негромкий хохот монаха.
— Вот ведь быстрый какой, — едва выговорил Пахомий, борясь с раздиравшим его смехом: — Сказки, говоришь, бабьи? Чего ж ты тогда за пистолет-то схватился?
Потом, немножко посерьёзнев, монах сказал:
— Знаешь, паренёк, может, и сказки… Меня вон игумен-то наш тоже ругал, когда увидел, как я шкалик водки на пень поставил. Правильно — нечисть, мол это. А мне как-то спокойнее, когда хлебушка или чё-нить ещё хозяину-то лесному в дар принесу… Батюшка мой, царствие ему небесное, знатным охотником был. Так он лесовику всегда табачок оставлял. Так батюшка-то, в отличие от прочих охотников, что жадничали, никогда с пустыми руками не приходил! И в лесу он частенько ночевал. Так вот бывало, что зимой под ёлкой сидел, а волки шли и не тронули!
— М-да, — только и сказал Николай. — Нянюшка моя, помнится, всегда на кухне блюдце с молоком для домового держала. И кусочек пирога туда же…
— Вот так-то… Отец настоятель наш, он много чего повидал. И повоевал знатно и книжек прочитал много. Он так говорит: «Двоеверие, мол, всё это. Домовые да лешие — ещё от язычества, от самой древней религии остались. Верит, мол, народ в них. И бороться-то с этим бесполезно!»
Николай хотел поговорить ещё о чём-нибудь, но инок остановил его, показывая на котелок: — Каша, барчук, сварилась. Лучше бы её с пыла да с жара похлебать. А там — и спать…
Следующий день был ещё хуже предыдущего. Если вчера они шли по лесу, где хоть и буреломы, но почти что сухо, то теперь пошло болото! Ближе к вечеру, когда отмотали невесть сколько вёрст по чавкающей и хлюпающей грязи, Николай понял, что в этой жизни нужно не только команды офицеров выполнять, но и опытных людей слушать! Сапоги, наглотавшиеся грязи и болотной воды, размокли и сохнуть не желали. Попытка подсушить их над костром ни к чему не привела. Утром пришлось обуваться во что-то раскисшее и бесформенное. Лапти монаха хоть и текли во все дыры, но поутру были сухими. Да и весь следующий день, пока дорога (точнее, какая-то непонятная тропка) шла по лесу, Николай смотрел на ноги Пахомия и завидовал, злясь на себя за то, что полгода партизанских баталий его ничему не научили! Ещё через два дня продирания сквозь кусты и хождения по пояс в воде подмётка левого сапога оторвалась, погибнув где-то в глубине болота, а правая начала «просить каши».