Один из них, камердинер Валентин, составлял словарь “сенонимов” из однозвучных слов. В нем, рассказывает Гончаров, “рядом стояли: «эмансипация и констипация», далее «конституция и проституция», потом «тлетворный и нерукотворный», «нумизмат и кастрат»”.
Это семантика, взятая в заложники фонетикой, водоворот случайных ассоциаций, буйный поток приблизительной речи, свальный грех словаря. Сейчас я бы добавил – заумь рэпа.
Понятно, почему Обломов не доверяет литературе и ничего не читает. Об этом – в самом начале романа, где мы только знакомимся с героем. Квартира Обломова. Хозяин, естественно, лежит, но ему не дают покоя гости. Хуже всех литератор Пенкин: “Умоляю, прочтите одну вещь; готовится великолепная, можно сказать, поэма: «Любовь взяточника к падшей женщине»”. Обломов, который уже почти решился встать с постели, с облегчением падает на подушки: “Нет, Пенкин, я не стану читать”.
И дальше, потеряв интерес к разговору, Обломов, вырываясь из власти своего образа, с ужасом и жалостью думает о той писательской судьбе, которую выбрал его автор: “Тратить мысль, душу, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру. И все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, пиши послезавтра; праздник придет, лето настанет – а он все пиши?”
Он прожил на пять лет дольше, чем советская власть.
Отец ее ненавидел и был ей обязан – всем плохим и всем хорошим. Солдат невидимого фронта, отец полвека провел в борьбе со страной, любить которую он научился только на пенсии. Отказываясь считать прожитое исторической ошибкой, он никак не мог признать смерть державы, от которой никогда не ждал ничего хорошего. Возможно, он был прав.
“Говорят, – писал один автор, – СССР умер, чепуха, подсознание бессмертно”.
Отец как раз и был таким подсознанием: его выдавали реакции. Он свято верил, что весь советский народ связывают воедино могучие антисоветские эмоции. Проникнув в извращенную природу режима, отец понимал все его уродства и ими пользовался. Кумиром его был, естественно, Остап Бендер. Он умел льстить, придавать себе весу и находить общий язык с милиционерами и колхозниками. Он отделял людей от принципов, которых сам никогда не имел, живя беспартийным. Зная, что своих бьют первыми, отец и мне запретил вступать в комсомол, что нас не погубило, но и не спасло. У советской власти нельзя было выиграть, она ведь и сама себе проиграла.
К старости и в эмиграции разногласия отца с режимом теряли былую остроту и отходили в сторону. Возможно, отец чувствовал, что значительность его собственной судьбы и личности пропорциональна размерам государства, от которого он был так рад отделаться.