– Какие рисунки? – воскликнул зять. – Разве у нас есть еще работы этого персонажа? Почему мне ничего не сказали?
Ему никто не ответил. Донья Селия отреагировала не сразу, а когда вышла из ступора, энергично замотала головой.
– Этих рисунков больше нет, – подтвердил дон Мануэль, впервые заговоривший.
– Они есть. Я знаю, вы их храните.
– Где они? – снова вмешался зять.
– Помолчи, – велела ему донья Селия и взглянула мужу в глаза. – Ты хранишь их?
Дон Мануэль не ответил.
– На первом же поезде мы поедем к границе, а оттуда в Париж, – сообщил Далмау. – Если к тому времени ко мне в отель доставят то, о чем я прошу, я признаю авторство всех этих работ, – продолжил он, оглядывая то, что составляло часть его истории, его жизни, – в противном случае другая возможность вам не представится.
– И вы впадете в нищету, окажетесь на улице, – изрекла Эмма, вспомнив, чем ей грозили в тот день, когда она пришла молить о милосердии.
Больше никто не сказал ни слова. Далмау мягко прикоснулся к руке Эммы и собирался уже уходить, но вдруг обернулся.
– Дон Мануэль… – обратился он к старику так, как делал это, пока работал на него. Дождался, пока бывший учитель на него взглянет, и продолжал: – Я никогда не хотел причинить вред вашей дочери. Если, по личным обстоятельствам, я не смог выразить это в свое время, будьте уверены, что боль из-за ее смерти я испытывал всю жизнь, как испытываю сейчас. Донья Селия, – попрощался он и с дамой, прикоснувшись к шапочке.
Поезд отъезжал от Французского вокзала. Эмма и Далмау покидали город, по-прежнему враждебный, отданный на милость революции, уличным перестрелкам, борьбе, разрухе и нищете, поощряемой эгоизмом и жадностью власть имущих.
– Жоан Марагаль, один из лучших каталонских поэтов, – заметил Далмау, рассеянно глядя в окошко, – сказал, что Барселона после Трагической недели стала городом без любви. И такой до сих пор остается, – заключил художник.
Эмма, сидящая в купе напротив Далмау, не ответила, ошеломленная, даже напуганная рисунками, которые крепко сжимала в руках и на которых запечатлелась, миг за мигом, агония Урсулы. Некоторые представляли собой отдельные штрихи и линии: маловразумительные наброски. Другие, отточенные, ей, знающей, как девушка погибла, показались жуткими. Такую плату потребовал Далмау, кроме вечного пера с золотым колпачком, которое с гордостью вложил во внутренний карман пиджака после того, как Эмма с повлажневшими глазами подарила его супругу.
– Почему эти рисунки? – осмелилась она спросить.
Далмау ответил не сразу.
– Урсула умерла по моей вине, – несколько раз прочистив горло, хрипло проговорил он. – Ее страданием пропитаны эти листы, смертной мукой, которую я не распознал, и, будучи под наркотиком, принял за… за страсть, которую ты дарила, когда позировала обнаженной. – Он умолк, и на какое-то время купе заполнил перестук колес. – Как ни странно, – продолжил он, возвышая голос, – но ты составляешь часть этих рисунков, и я не мог позволить старикану и его семье ими владеть.