Эта последняя мысль успокоила его взволнованное сердце. Если все предопределено, ему остается только склонить голову и покорно ждать. «Благо тому, кто терпеливо ожидает спасения от Господа… одиноко ждет и молчит…» — повторил он мысленно читаемое евреями ежегодно в старинном «Плаче Иеремии» с тем же напевом, с тем же чувством, что и далекие предки.
Но ему были уготованы муки раздумий в эту ночь бдения у открытого настежь окна, за которым простирался ландшафт, освещенный серебристым светом луны. Он встал, ощутил прохладу ночного воздуха, струящегося из открытого окна. Крыши башенок отражали холодный свет. Кое-где из окон лился тихий лучистый свет, за другими сгустилась тьма. Невдалеке слышались звуки гитары, женский и мужской голоса, полные печали, пели попеременно вечернюю песню. Запахом вечерней трапезы веяло от напева. Но чужими были и запах, и пение.
Он помнил, кем были евреи в этой волшебной стране. В течение многих сотен лет в муках и страданиях терпели они насилие над их религией то от эдомитян, то от измаильтян; здесь же достигли богатства, уважения и славы, достойных человека. Здесь они мечтали и пели; углублялись в толкования Торы более, чем в любой другой стране рассеяния. Только самая малость уцелела от тех времен: несколько книг и забытые рукописи, дорогие молитвенники и богословские исследования, святые и светские стихи — немые свидетели исчезнувшего золотого века.
И невольно пришел на память странный стих, стих, который до сегодняшнего дня нисколько не волновал его, а теперь выражал его душевное состояние:
«Есть ли для нас на Востоке или Западе
Место надежды, покоя и безопасности?»
Странно, странно! Такие простые и ясные слова, но не чувствовал он их раньше, хотя читал не раз… Не тут ли, в Толедо или Кордове, написан поэтом этот чудесный стих, язык которого прекраснее, чем в любом знакомом ему произведении?..
Он перегнулся через стол, высунул голову в окно, охватил взором весь ландшафт, насколько было возможно, и прошептал ту же фразу, так тронувшую его сердце.
Так он сидел за столом, думая о своем. Ему стал понятен смысл происходящего. И когда из Толедо донесся звук рожка, оповещающий о наступлении полуночи, к нему пришло великое, страшное решение, облаченное в четыре огненных слова: «Ло амут, ки эхье!» («Не умру, но буду жить!»). Только эти четыре слова выделил он из слов псалмопевца: «Не умру, но буду жить и возвещать дела Господни»; остальное не важно: вся его страсть, беспокойство, страх, весь крик души нашли удовлетворение в четырех небольших, но емких словах: «Не умру, но буду жить!» Они огненными буквами отпечатались в его сознании. Его что-то подталкивало. Он вынул из ящика стола кусочек пергамента, гусиное перо и чернила и, едва владея собой, написал те четыре слова квадратными, черными, сверкающими буквами. В возбуждении он встал и разглядывал написанное с ощущением радостной дрожи, поддерживая края пергамента, чтобы он не свернулся и не расплывались чернила. Так он простоял, пока чернила не впитались.