И ты.
– Мамочка, я боюсь. Мамочка, за... забери меня отсюда. За... забери... меня... от... сюда! Мамочка... Фрэнки... Джимми. ДЖИММИ! Забери... меня... от...
Я вскрикнул и зарыдал, голова моя дернулась вверх и шлепнулась в вязкую кашицу дурноты.
– Иду, папа! Я тебя не оставлю! Иду!
Мама трясла меня за плечо, будильник на камине показывал полшестого. Бутылка виски была пуста. Из-под вина тоже.
– Джимми, – говорит мать, – Джимми. Ума не приложу, что с тобой будет.
Я вскочил на ноги.
– Я сам знаю, – говорю. – Как насчет кофейку?
Я ничего не взял из дома на обед и протряс кофе, не пройдя и квартала. Меня разбирал кашель, я давился и блевал, потом схватило живот и надо было позарез добраться до уборной, но я боялся опоздать, поэтому шел не останавливаясь. Вниз по холму еще куда ни шло. Словно спокойно стоишь и перебираешь ногами, а тротуар сам движется под тобой. Но когда я добрался до бульвара Пасифик, стало совсем скверно. Там, на Пасифике, шестирядное шоссе, битком набитое рабочими авиазавода. И все торопятся на работу. Большинство на каких-то рыдванах, совсем не таких, как на Западном побережье, где машины повыше, но на тормоза трудно рассчитывать. И каждый гнал, бампер к бамперу, чтобы первым прикатить к заводу. Время было еще мало, но надо выезжать как можно раньше, иначе поставить машину будет некуда.
Перейти шоссе при такой давке было нелегко, даже будь я в норме, а уж сейчас... Не то чтобы я совсем ослабел и устал, хоть ложись и помирай. Вино сыграло со мной дурную шутку. У меня будто все раскоординировалось, и я не мог управлять ни ногами, ни руками. Я ступил было на дорогу, но реакция у меня оказалась столь замедленной, что я пропустил момент, когда можно было переходить. Несколько раз я не успевал остановиться, начав двигаться, и влезал в самую гущу, так что коленями стукался то о крыло, то о шину. Правильно определить дистанцию я был не в силах. Машина, которая мне казалась на расстоянии квартала, вдруг утыкалась в меня бампером, и водитель орал благим матом. Не могу сказать, как удалось мне перейти. Помню только, что упал, ободрал колени и покатился под дикий рев клаксонов. Наконец-то я очутился на той стороне. Было без четверти семь, а впереди еще миля. Я рысцой дунул по грязной дороге, огибающей залив. Мимо катил спокойный поток машин, они двигались чуть не с той же скоростью, что и я, и совсем впритык ко мне, задевая одежду. Но ни одна не подумала остановиться. Водители безразлично окидывали меня взглядом и отворачивались. А я дул что было мочи, весь красный, взвинченный до предела, язык на плечо, – трусил, что твоя гончая со всей заходящейся лаем сворой. Меня так и подмывало харкнуть им в стекло или швырнуть пригоршню камней. Но больше всего мне хотелось быть как можно подальше от этого места, где тихо, спокойно и ни одной живой души. Я, конечно, и сам знал, почему не буду голосовать, чтоб кто-нибудь подвез меня. В этой давке ни одна машина не смогла бы притормозить. Машины сзади потащили бы ее вперед со всеми тормозами и выключенным мотором. Да и все практически были с пассажирами; а на подножку взять никто не рискнет, потому как это строго запрещено. Но я все равно ненавидел их лютой ненавистью. Почти так же как себя. Я был на заводе в тот момент, когда завыл гудок: ровно без пяти. На самом деле с гудком полагалось быть внутри, у своего цеха; только у проходной помимо меня толпились еще сотни работяг. Я врубился в очередь перед воротами с временем начала моей смены. Немного ослабел, но чувствовал себя лучше. Вместе с потом вышла часть похмелья. Слышалось звяканье металла и шуршание бумаги: это охранники проверяли сумки с едой на обед. У одного, явно новичка, еда была завернута в газету. Очередь напирала, пока охранник развязывал веревочку и разворачивал ее. Когда моя очередь дошла до охранника, он проверил мой значок и пропуск. Затем, держа мой пропуск в руке, снял мой значок с куртки и махнул головой в сторону других очередей: