Сейчас и на земле (Томпсон) - страница 38

Вылезает она из чулана и ручки мне показывает, а я, как последний идиот, ни черта не понимаю.

– Не испачкай мне брюки этой мазней! Иди, Бога ради, смой это все и ступай поешь, если хочешь, а потом марш в постель.

– Разве тебе не нравится, как я покрасилась, папа? – спрашивает она.

И тут до меня стало доходить, но вдруг входит Роберта; как увидела Шеннон – так в крик.

– Шеннон! Посмотри на свое платье! Ты этой гадостью все мои замшевые туфли перепачкала! И...

Хватает ее за шкирку, давай ее шлепать, а Шеннон даже не сопротивляется. Наконец и до Роберты дошло, она опустилась на колени, обняла ее и целует.

– Ну конечно, конечно, ты такая красивая! Таких красивых на всем свете нет! Правда ведь, папочка, как здорово она накрасилась? Подумать только! Все это время она была в...

И мы все ревем – даже Джо и Мак. И у всех одна мысль: эта кроха четырех лет от роду четыре часа одна-одинешенька в темном чулане. Несчастная девочка, которая никому не нужна и которая – до меня наконец дошло – знала, что никому-то она не нужна, эта кроха пытается сделать так, чтобы она кому-нибудь стала нужна; и до последнего бьется за это оружием, которое она презирала. Пытается сделать себя красивой. Я думал о ее отчаянии, о том неистовом, зверином инстинкте выживания, с которым она билась с неприятием и пренебрежением окружающих; о той ярости, с которой она добивалась нового платьица или теплого пальтишка; о молниеносной реакции, с которой она нападала, чтобы упредить нападение на себя; о той упорной решимости получить ту еду, которую ей хочется и которая ей нужна. Да, и еще о том, как она была вечно начеку, боясь нападения даже во сне.

И еще я думал о том, как все эти четыре года, что она с нами, она рыдала в глубине души, даже сражаясь и агрессивно крича; о ее неизбывном одиночестве; о страхе и ужасе. И я все думал и думал, отчего все так, и не мог найти ответа...

* * *

В тот год я был редактором Писательского проекта на ста двадцати пяти долларах в месяц. А папа совсем выживал из ума, хотя я этого не замечал. Он пришел ко мне с деловым предложением – что-то с арендой, – и все выглядело вполне реально. Я дал ему взаймы двести пятьдесят долларов, чтоб дать делу ход. Объяснить толком, куда пошли деньги, он потом не мог. Пошли и ушли, я мне пришлось выплачивать по пятьдесят долларов в месяц из своей зарплаты. Сорок стоила рента жилья. Так что сами видите, каково мне было.

Как-то вечером я нашел Роберту на полу в ванной комнате в отключке; из нее торчал скользкий кусок еловой коры. Я испугался, что ее разорвет, прежде чем мы успеем вытащить его. Только Шеннон, этот пузырь, яйцо, называйте как хотите, держалась крепко. Мы побежали к одной женщине в Сауттаун. Та содрала с нас пятнадцать баксов и начала ковырять и тыкать Роберту какой-то штуковиной вроде велосипедного насоса. Так она ковыряла, и тыкала, и тащила больше часа, а из Роберты хлестала кровь, она теряла сознание, приходила в себя и снова теряла, терзаемая ужасом неминуемого проклятия за содеянное. А Шеннон боролась за жизнь и победила. Ни горячие ванны, ни хлопковый корень, ни спорынья, ни хинин не проняли ее. Она выдержала толчки, когда Роберта прыгала с дивана, выдержала бесконечную ходьбу по лестнице вверх-вниз, развешивание белья. Нет, я вовсе не сентиментален. Она боролась. Ее неукротимое упорство было слишком явным. Его нельзя было не почувствовать и не возненавидеть, как ненавидишь утопающего, обхватившего тебя за шею руками. А потом врач сказал, что, похоже, она родится прямо на Рождество – очень похоже, сэр. Время подходило, и он в этом окончательно уверился. А нам с Робертой стало стыдно самих себя, и мы молча молили Шеннон о прощении. Теперь-то все будет отлично. Мы не будем голодать. Мы можем заплатить врачу за больницу. Мы всячески убеждали себя, что всей душой ее хотели. Просто не понимали, как мы это можем себе позволить. Теперь все будет отлично.