Вообще в тот день, двадцать первого июня семидесятого года, Александр Трифонович был как-то необыкновенно прост, радушен, спокоен и терпелив. Терпеливо, с мудрым смирением выслушивал заздравные речи, иные из которых были довольно трескучие и помпезные. Но были и речи замечательно искренние, от которых слезы наворачивались на глаза. Ведь всем хотелось сказать хоть несколько слов. И он был одинаково терпелив и внимателен ко всем. А потом читал стихи, написанные в последнее время. Читал по листочкам, по рукописям. Все это происходило на веранде, гости сидели вокруг стола уже в некотором подпитии, уже затевался шум, общие разговоры, кто-то вышел в сад, кто-то сидел в комнатах, и вдруг все протрезвели и притихли. Стихи поразили нас. Они были о конце жизни. О смысле жизни. О том, что жизнь прекрасна, несмотря ни на что... В суете и волнениях вокруг журнала, принимавших, надо сказать, планетарный характер - разгон "Нового мира" обсуждался в эфире на всех языках, - как-то отодвинулось и порой совсем выпадало из сознания то обстоятельство, что Александр Трифонович - поэт громадной мощи, может быть, самый большой поэт сейчас на этой планете, занятой шумом вокруг его журнала. И вот негромкий голос напомнил об этом. И мелькнула, вдруг благодарная мысль: а может, все к лучшему? У него будут теперь время и силы для главного дела, к которому он призван на землю.
Но к лучшему ничего не было. Время и силы подошли к концу.
Как-то в июле, вскоре после дня рождения, сидели мы с Александром Трифоновичем и Диком на маленькой диковской веранде с пивом, воблой и сигаретами "Прима", и Дик вдруг сказал со своим простодушием детского писателя:
- А все же, Александр Трифонович, зря ты подал заявление об уходе. Не надо было тебе уходить.
Это была бестактность, но Дику-то все прощалось. Я думал, что Александр Трифонович отмахнется презрительно или же вовсе не обратит внимания, как если бы человек сделал за столом нечаянную оплошность. Но Александр Трифонович внезапно закрыл руками лицо и с необычайной болью и силой прошептал:
- Да как же вы не понимаете, что я не мог, не мог иначе! Не мог!
Тогда же или чуть позже, в августе. Зачем-то он зашел ко мне на участок. В углу участка у забора лежали доски, оставшиеся от строительства терассы. Хозяин я нерадивый, и доски лежали плохо, не укрытые ничем - мне на них, честно говоря, было плевать, я считал, что они не понадобятся. Помню, года четыре назад Александр Трифонович просил у меня несколько досок для каких-то своих нужд. И вот, зайдя в августе, вдруг сказал: