— Почитать вам вслух, пока вы кушаете, сударыня? — спросила Пепита, поняв, что допустила оплошность.
— Нет. Ступай спать, если хочешь.
— Спасибо, сударыня.
Донья Мария встала и приблизилась к столу. Она положила руку на спинку стула и запинаясь произнесла:
— Милое дитя, утром я отправляю письмо в Лиму. Если у тебя есть письмо, ты можешь послать его вместе с моим.
— Нет, у меня нет, — сказала Пепита. И поспешно добавила: — Мне надо сходить вниз, принести вам углей.
— Но ты ведь написала, милая… матери Марии дель Пилар. Ты не хочешь?..
Пепита сделала вид, будто возится с жаровней.
— Нет, я не буду его посылать, — сказала она и долго молчала, чувствуя на себе изумленный взгляд маркизы. — Я передумала.
— Я уверена, что ей было бы приятно получить от тебя письмо. Она очень ему обрадуется. Я уверена.
Пепита залилась краской. Она громко сказала:
— Хозяин обещал приготовить вам к вечеру еще угля. Я попрошу сейчас принести.
Она украдкой оглянулась на старуху и увидела, что та по-прежнему пытливо смотрит на нее большими печальными глазами. Пепите казалось, что о таких вещах не говорят, но чудаковатая дама, по-видимому, приняла это чересчур близко к сердцу, и Пепита позволила себе ответить подробнее:
— Нет, это письмо было плохое. Нехорошее было письмо.
Донья Мария чуть не разинула рот.
— Что ты, милая Пепита, я думаю, письмо было прекрасное. Поверь мне, я знаю. Нет, нет, отчего же ему быть плохим?
Пепита нахмурилась, подыскивая слово, которое положило бы конец разговору.
— Оно не было… не было… смелым, — сказала она. И умолкла решительно. Девочка унесла письмо к себе в комнату, и было слышно, как она разорвала его. Потом она забралась в постель и лежала, глядя в темноту, в смущении от того, что столько наговорила. А пораженная донья Мария села за стол.
Она никогда не старалась быть мужественной — ни в жизни, ни в любви. Взгляд ее шарил по закоулкам сердца. Она думала о своих амулетах и четках, о своем пьянстве… она думала о дочери. Она вспоминала долгие их отношения, загроможденные обломками давно похороненных разговоров, воображаемых обид, неуместных излияний, обвинений в невнимательности и черствости (но в тот день, наверно, у нее помрачился ум — она помнит, что стучала кулаком по столу).
— Но это не моя вина, — плакала она. — Не моя вина, что я такая. Виноваты обстоятельства. Такой меня воспитали. Завтра я начинаю новую жизнь. Подожди, и ты увидишь, дитя мое.
Потом она убрала со стола и села писать то, что назвала своим Первым письмом — первым, корявым, полуграмотным опытом мужества. Маркиза вспомнила со стыдом, что в предыдущем письме жалобно допытывалась у дочери, очень ли она ее любит, и алчно цитировала редкие и половинчатые изъявления нежности, которые позволила себе недавно донья Клара. Маркиза не могла вспомнить эти страницы, но она могла написать новые — открытые и великодушные. Корявыми их никто другой не считал. Это — знаменитое Письмо LVI, названное энциклопедистами ее Вторым посланием коринфянам за бессмертный абзац о любви: «Среди тысяч людей, которых мы встречаем на жизненном пути, дитя мое…», и т.д. Когда она кончила письмо, светало. Она открыла балконную дверь и взглянула на необъятные ярусы звезд, сверкавших над Андами. Всю ночь напролет, хотя немногие могли его услышать, небо оглашалось пением этих созвездий. Потом она перенесла свечу в другую комнату, наклонилась над спящей Пепитой и отодвинула влажную прядь с лица девочки.