Он был не просто неподвижен, его неподвижность казалась беспредельной. Он был недвижнее и белее лунного света за окном, дальше луны и звезд… Она тихо стояла, глядя на него.
Он лежал, маленький, съежившийся, словно бесконечно устал. Его жизнь была кончена, ушла навсегда. Никогда не видела она ничего более безвозвратного. В юности ей казалось, что смерть — это врата лучшей, более щедрой и свободной жизни, чем та, которую мы влачим в этом несвободном мире, но теперь она увидела, что смерть — это конец.
Жизнь кончена. Да, раньше она не понимала, что такое смерть. Эта чудесная ночь там, за окном, и все чудесные ночи и дни, которые еще впереди, и вся красота, все радости, какие есть на свете, для него теперь ничто. Никогда в нем не проснутся мечты, желания, надежды.
А были ли у него вообще желания, надежды, ощущение полноты жизни?
Красота, которая открылась ей в последние годы, тайна любви — все это было ему недоступно.
И она поняла, как он был жалок и достоин сожаления со своей жестокостью, ограниченностью, со своими ворчливыми подозрениями, со своим злобным отречением от всего щедрого и красивого. И пожалела его, как иногда жалела своих детей, которые упрямо оставались слепы к щедротам и благам жизни.
Да, наконец-то у нее появилась к нему хоть тень жалости.
А все же, сколько упорства хранила в себе эта маленькая, застывшая, белая фигурка, которая недавно была сэром Айзеком Харманом! И он торжествовал, упорствовал в своем торжестве; его губы были сжаты, возле углов рта залегли морщины, словно он не хотел выдать никаких иных чувств, кроме удовлетворения сделкой, заключенной с жизнью. Леди Харман не прикоснулась к нему, — ни за что на свете она не коснулась бы этой холодной, восковой фигуры, которая так недавно мешала ей жить, но долго стояла рядом с покойным, раздумывая о таинстве смерти…
Это был такой суровый человек, такой целеустремленный, своевольный и властный, а теперь — вот он лежит, съежившийся и жалкий, несмотря на все свое упорство! Она никогда раньше не понимала, что он жалок… Может быть, она слишком боялась, слишком не любила его, чтобы быть справедливой? Могла ли она ему помочь? Было ли что-нибудь такое, что она могла сделать и не сделала? Могла ли она хотя бы избавить его от мучительных подозрений? Ведь, наверное, в своей злобе он был несчастен.
Мог ли кто-то другой ему помочь? Вот если бы кто-нибудь любил его больше, чем ей удавалось притворяться…
Как странно, что она здесь, в этой комнате, — своя и вместе с тем такая чужая. До того чужая, что не чувствует ничего, кроме удивления перед невозвратимой утратой… Чужая — такой она была всегда, пленница в доме этого человека, девушка, которой он завладел. Догадывался ли он когда-нибудь, какой чужой она ему была? Та, которая искренне его оплакивала, теперь была во власти агентов и переводчиков Кука — бедная женщина ехала экспрессом из Лондона, чтобы проводить в последний путь сына, которого она родила на свет, вырастила и боготворила. Она была ему ближе всех; собственно говоря, она была единственным близким ему человеком. Должен же он был любить ее хоть когда-то? Но и она не была ему по-настоящему близка. Никто не был по-настоящему близок его расчетливому, подозрительному сердцу. Говорил ли он или думал когда-нибудь по-настоящему искренне и нежно даже о ней? Конечно, он был щедр, никогда не отказывал ей в деньгах, но ведь денег у него было так много…