Начал я маленько разгадку понимать!
Подходит время, надо что-нибудь пробовать! Все я мытарства видел, ото всего в убытке остался... Порешил я работать один; трудно, ну, по крайней мере, хоть какой-нибудь жизни добиться можно. Тут я, признаться, братцу и маменьке в ножки поклонился, дали они мне денег - с Зуевым за его половину в станке расчесться... Стал я Алешке деньги отдавать, плачет малый!
"Ах, - говорит, - Проша, как ты чуден! Ну, пьян человек, чужое добро пропил, эко дело! А ты, - говорит, - уж и бог знает что... Лучше бы в тыщу раз стали мы с тобой опять дело делать".
"Нет, - говорю, - шалишь!"
"Опять бы песни, стих бы какой... Неужто ж я зверь какой?
Я все понимаю это... А уж против нашей жизни не пойдешь:
вот я теперь чуйку пропил, должон я стараться другую выработать".
"И другую, - говорю, - пропьешь".
"Может, и другую... Я почем знаю?.. Я вперед ни минуточки из своей жизни угадать не могу..."
Жалко мне его стало, но, поскрепившись, я его спросил:
"Куда мое-то пальто девал?.."
"Я почем знаю!.. Я об этом тебе ничего не могу сказать... Эх, Проша!"
Однако же я с ним жить не стал. Страсть как мне было тяжело одному! Две недели с неумелых-то рук над работой покоптеть, а выручки, барышу то есть, - три рубля. С чего тут жить? Ну, кое-как перебивался, платьишко начал заводить, например, манишку, все такое, нельзя! Познакомился с чиновником... Кой-как! К братцу я в то время не ходил, или ежели случится, то очень редко, по той причине, что окроме уныния завели они другую Сибирь: гитару... Иной человек возьмется на гитаре-то, восхищение, душа радуется, но братец мой изо всего муку-мученскую делал. Постановит палец на струне у самого верху и начнет его спускать даже до самого низу. Воет струна-то, чистая смерть! По этому случаю я у него не бывал.
Начал было я в это время Алеху Зуева вспоминать, не позвать ли, мол? А он, не долго думая, и сам ко мне привалил...
Пьяный-распьяный.
"Ты! - заорал на меня, - подлекарь! подавай деньги!"
"Как-кие, - говорю, - деньги?"
"Ты разговоры-то не разговаривай, подавай... Какие! - передразнивает, за станок! вон какие!"
Тут я, признаться сказать, в такое остервенение вошел, что, не помня себя, тотчас за горло его сцапал и грохнул на землю.
Вижу: малому смерть, но все же я еще ему коленкой в грудь нажал, и как же я его в это время полыскал!.. Ах, как я над ним все свои оскорбления выместил! Зажал ему горло и знаю, что ему теперича ни дохнуть, - между прочим, кричу на него:
"говор-ри!"
"Пр-роша, - хрипит... - П-пус-с-сти!"
"Говор-ри! Анафема!.."