Светло-прозрачные глаза пронизывали толпу. Некое безумие искрилось в них, сосредоточенность знающего то, что открыто немногим. Насквозь прожигало серое пламя, и те, кого задевал Ллан взглядом, опускались на колени, даже спешившиеся командиры. Даже Вудри. Лишь король остался недвижим. Он только слегка склонил голову, увенчанную короной, и приложил руку к сердцу. И Ллан в ответ повторил королевское приветствие. Повторил — и огляделся вокруг, сияя немигающими глазами.
— Дети мои! Не прошло и трех дней, как я сказал взявшим меня: не я трепещу в узилище, но вы трепещите, ибо тысячи придут, дабы освободить Ллана! Я не ошибся! Я никогда не ошибаюсь, ибо языком моим говорят Четверо Светлых… И я говорю вам: слишком много времени на раздумья подарили вы толстым!
Обидное слово сказал Ллан, и несправедливое, потому что среди тех, кто сидел в круглом зале ратуши, толстяков почти не было. Иное дело, что не было и худых. Сквозь цветные витражи плотно закрытых окон в зал не проникал ни уличный шум, ни солнечные лучи, тускло освещались лица синдиков, позволяя в нужный момент отвести ли глаза, спрятать ли неуместную улыбку. Окажись в зале посторонний и разбирайся этот посторонний в магистратских обычаях, даже он понял бы, что дело, собравшее Высокий Магистрат, не просто серьезно, но — из наиважнейших. Потому что во главе стола сидели оба бургомистра — и с белой лентой, и с черной, потому что из двенадцати синдиков присутствовали девять, а если не считать старшину булочников, сваленного почечной коликой, и дряхлого представителя сукновалов, то, можно сказать, явились почти все. Кроме того, отметил бы посторонний, как преудивительное: на маленьком столике у самых дверей покоились — нераскрытые! — книги протоколов, а скамейки секретарей пустовали.
Синдики сидели по обе стороны широкого стола на длинных деревянных скамьях с резными спинками, локоть к локтю; только бургомистры располагались в мягких, подбитых бархатом креслах, как и полагается почину, под щитом с гербом города, лицом к двум высоким и узким окнам, за которыми, сквозь мутное цветное стекло, в полосатом от перистых облаков небе темнели острые фронтоны домов, обступавших Главную Площадь, и скалились химеры на втором ярусе церкви Вечноприсутствия. Невзирая на жару, все явились, пристойно одевшись в одинаковые одежды из темно-коричневого сукна с меховой опушкой, не забыв натянуть береты коричневого же бархата и накинуть на шеи должностные медали: золотые купеческие и серебряные, положенные ремесленному сословию.
Синдики молчали. Все уже было сказано, обсуждено и предстояло решать: открыть ли ворота, как требуют бунтовщики, или (что то же самое) выдать им оружие из арсенала, или — сопротивляться. Трудно размышлять спокойно, когда воздух пахнет гарью, а у стен стоят сорок тысяч вооруженных. Но, помня о них, неразумно забывать и об императоре, который вряд ли захочет понять доводы тех, кто откроет черни ворота. Впрочем, говорить все это означало лишь повторять сказанное. А это все равно, что дважды платить по одному векселю. Оставался лишь час — и следовало решать.