Овета, унылый американский заморыш, застыла, как кролик, завороженный гремучей змеей. Но мы с Элизой вовсе не были гремучей змеей. Когда наши головы соприкасались, мы были одним из самых славных гениев, каких знал мир.
* * *
– Мы больше не будем обедать в кафельной столовой, – сказал голос Элизы. – У нас прекрасные манеры, сами увидите. Пожалуйста, накройте нам завтрак в солярии и дайте знать, когда Матер и Патер встанут. И будет очень мило с вашей стороны, если вы с сегодняшнего утра будете обращаться к нам «Мастер Уилбур» и «Мисс Элиза». Можете идти и сообщить остальным о чуде.
Овета стояла столбом. Пришлось мне щелкнуть пальцами у нее под носом, чтобы она вышла из транса.
Она сделала реверанс.
– Как скажете, мисс Элиза, – сказала она. И пошла сообщать всем потрясающие новости.
* * *
Мы уселись в солярии, и тут наш персонал стал потихоньку собираться, смущенно поглядывая на молодых хозяина и хозяйку, в которых мы превратились.
Мы приветствовали слуг, называя их полные имена. Мы задавали им вопросы по-дружески, чтобы они поняли, что мы вникаем в их жизнь до мелочей. Мы извинились за то, что превращение произошло слишком быстро и, возможно, кое-кого напугало.
– Мы просто не понимали, – сказала Элиза, – что кому-нибудь хочется, чтобы мы поумнели.
К тому времени мы уже так освоились, так овладели ситуацией, что и я отважился заговорить о важных вещах. Мой тонкий голос больше не казался писклявым и глупым.
– При вашем содействии, – сказал я, – мы прославим этот дом мудростью, так же, как в прошлые дни покрыли его позором идиотизма. И пусть снесут все заборы.
– Вопросы есть? – спросила Элиза.
Вопросов не было.
* * *
Кто-то вызвал доктора Мотта.
* * *
Наша мать не спустилась к завтраку. Она осталась лежать в постели – окаменелая.
Отец спустился один. Он так и был в ночной пижаме. Небритый. И, несмотря на свою молодость, выглядел измученным, немощным.
Нам с Элизой показалось странно, что вид у него вовсе не счастливый. Мы приветствовали его не только по-английски, но и еще на нескольких известных нам языках.
Именно на одно из этих иноязычных приветствий он наконец откликнулся.
– Бонжур, – сказал он.
– Садись-ка, садись-ка! – весело сказала Элиза.
Бедняга упал на стул.
* * *
Конечно, его грызло чувство вины за то, что он допустил, чтобы с разумными человеческими существами, да еще с его собственной плотью и кровью, так долго обращались как с идиотами.
Хуже того: и собственная совесть, и разные советчики прежде убеждали его, что нет ничего страшного в том, что он нас не любит – мы же все равно были не способны на глубокие чувства, и объективно в нас нет ничего достойного любви нормального человека. Теперь же он был обязан нас любить и не надеялся, что это ему по силам.