— Я думаю, что преподобный Серафим Саровский именно эту борьбу за веру и называл «стяжанием Духа Святого». Да… — Он замолк и грустно задумался.
Он твердо знал, что нет у него того духовного призвания, какое было у деда…
Индейская музыка, утомившись сама от себя, смолкла. Шум теперь из окна шел хороший, человеческий.
«Как же я стал слаб», — думал Алик.
Чем-то пронял его этот простодушный и храбрый человек. Почему он производил впечатление храброго — об этом надо подумать… Может быть, потому что не боится показаться смешным…
— Нинка уж очень просит меня креститься. Плачет. Она придает этому большое значение. А по мне — пустая формальность.
— Ну что вы, что вы! Для меня ее мотивы очень убедительны. Но мне-то просто, — он смущенно развел руками, как будто ему было неловко за свои привилегии, — я-то наверняка знаю, что между нами есть Третий. — И он еще глубже смутился и заерзал на скамеечке.
Смертельная тоска напала на Алика. Не чувствовал он никакого третьего. И вообще третий — персонаж из анекдота. И большая мука вдруг оказалась в том, что дурища его Нинка это чувствовала и простодушный поп чувствовал, а он, Алик, не чувствовал. И отсутствие этого самого присутствия он переживал с такой остротой, с какой и присутствие переживать, кто знает, возможно ли…
— Но я готов в конце концов это для нее сделать. — И Алик закрыл глаза от смертельной усталости.
Отец Виктор обтер запотевшую ножку бокала о свои брюки и поставил его на столик.
— Не знаю, право, не знаю, отказать вам не могу, вы тяжко больны. Но здесь что-то не так. Позвольте мне подумать… Знаете, давайте помолимся вместе.
Как можем.
Он раскрыл свой чемоданчик, вынул из него облачение, надел поверх цивильной одежды подрясник, епитрахиль, медленно повязал поручи. Поцеловав, надел на себя тяжелый иерейский крест, благословение покойного деда.
Алик лежал с закрытыми глазами и не видел, как изменился отец Виктор, переодевшись, как постройнел и постарел. А священник обернулся к маленькой Владимирской Божьей Матери, плохой печати и линялого цвета, пришпиленной к стене, опустил свой круглый лысеющий лоб и завопил про себя:
— Господи, помоги мне, помоги!
В такие минуты он всегда чувствовал себя маленьким мальчиком на футбольном поле позади приюта для русских детей под Парижем, который держали его бабушка с дедушкой во время войны и где он провел все детство. Он как будто снова стоял на футбольном поле, внутри клетки драных веревчатых ворот, куда приткнули его, самого младшего, за нехваткой настоящего вратаря, и он, весь одеревенев, ждет великого позора, заранее зная, что не сможет удержать ни одного мяча…