Спроси её сейчас, за что же она их так ненавидела, она, вероятно, не вдруг бы поняла, о чём её спрашивают, а поняв наконец, обвинила бы во всём только самое себя. И всё-таки, войдя в избу, она посмотрела на них всех сразу твёрдым, долгим и нескрываемо враждебным взглядом. Да, она ненавидела этих, в сущности-то, очень добрых к ней и даже любящих её людей. Ненавидела за одно то, что испытывала большой страх, грех и вину перед ними, за их несомненное право презирать её, за те великие душевные муки, которые причиняли ей эти хорошие люди уже одним тем, что существовали, что встреча с ними была для неё жестокой нравственной пыткой, что не будь их, не было бы и половины её страданий.
— Эх, паря!.. — услышала Фрося за своей спиной, когда быстро уходила в переднюю.
Это сказала свекровь. Олимпиада Григорьевна умела вкладывать в этот свой вздох множество оттенков разнообразнейших чувств. Когда, бывало, её младший сын Павел возвращался с гулянки очень поздно, она тоже, выйдя на крыльцо, всплёскивала руками и говорила: «Эх, паря!..» Тут были и удивление, и сожаление, и незлобливый выговор, и бесконечная любовь, неумело маскируемая ворчливостью и внешним осуждением. Павел легко и безошибочно распознавал всю эту маскировку, отбрасывал её прочь, и на его долю доставалась только любовь, преданная и вечная любовь матери к своему детищу. Теперь же Фрося отчётливо различала во вздохе той же тихой Пиады нечто совершенно иное — тут прозвучали одновременно любовь и ненависть: любовь к сыну Николаю, особенно сильная и острая оттого, что его не было дома, рядом с нею, матерью, и столь же острая ненависть к изменившей ему невестке.
— А вот и Вишенка наша объявилась! — приветствовал её деверь, забавлявшийся с детьми в горнице и, очевидно, страшно скучавший без мужицких сходок, неожиданно прекратившихся.
Фрося и на него посмотрела всё тем же прямым, твёрдым, презрительно-холодным взглядом. Сказала с ледяной дрожью в голосе:
— Какая я вам Вишенка? Была Вишенка, да птица склевала. Фроська, Фросинья — вот кто я теперь!.. Ушёл бы ты, Петро, отсюда. Тошно мне!.. Дал бы с ребятишками одной побыть…
Пётр Михайлович удивлённо посмотрел на неё. Пожевал губами, почесал в затылке и тихо, на цыпочках, вышел.
Фрося подняла из люльки ребёнка и дала ему грудь. Ленька, жадно припавший к ней, захлебнулся, молоко потекло по его круглым розовым щекам. Он на минуту оторвался, прокашлялся и опять принялся бурно сосать, сладко зажмурившись и причмокивая губками. По мере того как убывало молоко из грудей, убавлялась и боль в сердце — делалось ровнее, покойнее и ясней. Вот, оказывается, где было всё её счастье — в этом тёплом, крохотном, довольно покряхтывавшем живём комочке, и Фрося знала, что больше уж никогда не решится снова подвергать его таким тяжким испытаниям — просто у неё не хватило б на это душевных сил…