Последняя мысль понравилась.
— Переломает хребтину любому царёву отступнику, — шептал Гурьян, погружаясь в состояние знакомого ему мрачного духа. — В Петербурге и в Москве опять, вишь, неспокойно. Подняли головы эти самые… как их там… Ух, мерзавцы, всех бы я их… до единого! — Тёмные, землистого цвета пальцы хрястнули и сами собой сплелись в тугой, как гиря, кулак. — За Федькой Орланиным надо поглядывать. Негоже он говорит про государя императора. Правда, может, спьяна. Но ить што у пьяного на языке, то у трезвого на уме. Да и за этим пустобрёхом Карпушкой следоват присматривать. Ране в церковь не ходил, теперь только пошёл, поёт в хоре. А што он поёт, когда они, голоштанные, на Смородинной поляне по воскресным дням собираются? Можа, у них там сходка?
Радужный мираж красненькой улетучился без помощи водки.
Место для избы Харламовых уступил рядом с собой Митрий Резак. Он же возил Михаила Аверьяновича в поле показывать землю. Злой Митрий неожиданно подобрел к «странному».
— Теперича и ребятишки не боятся Вишнёвого омута. Целыми днями торчат там с удочками, — говорил он затонцам. — А всё отчего? Оттого что этот хитрый хохол сад там взрастил. Девчата песни играют, хороводятся — и вокруг повеселей маленько стало. Илья Рыжов рядом с хохолом тоже сад затеял. Да и у меня такая мысля в голове завелась. Скребётся, как мышь, не даёт спокою! Намедни говорил с Гардиным — обещал продать полдесятины…
Осенью Харламовы перебрались в Савкин Затон. Пятистенный дом их стоял на возвышении, на юго-западной окраине села. Перед окнами сразу же начинались Малые луга, простиравшиеся до синеющей вдали Салтыковской горы. Влево от лугов, если глядеть со стороны селения, молчаливой стеной стоял лес. Его разрезали на три равные части переезды: Ближний, Средний и Дальний. Вправо бугрились соломенными крышами риг Малые гумны — всё лето до самой зимы над ними стоит густое рыжее облако мякинной пыли, гулко и складно ухают цепы, высоко в раскалённом воздухе августовскою порой вьются клочья соломы, осотный пух; северо-восточный ветерок несёт оттуда тонкую пряжу горьковато-нежных запахов сухой берёзки, полыни, васильков, сурепки, куколя. Временами гул стихает, пыль медленно оседает на тока, на обмолоченные и необмолоченные копны, на риги, на крапиву, на людей, на кур. Цепы, остывая, лежат вразброс на рядках растерзанных снопов. Это значит, что по дороге, проходящей через гумна, движется похоронная процессия. Гумна дальним своим концом вплотную подступают к кладбищу, окружённому глубокой канавой. Канава эта заросла горьким лопухом. Лопухи неподвижны от толстого слоя гуменной пыли, и непроницаемы для солнечных лучей, под ними всегда сыро, сумеречно. В знойный полдень в канаву забредают телята и, лениво обмахиваясь куцыми хвостами, блаженствуют, покуда не спадёт жара. Кладбище без единого кустика. Старые могилки заросли белым низкорослым полынком. Над свежими непостижимо скоро вымахивал татарник и кланялся во все стороны множеством своих малиновых обманчиво-привлекательных голов. Кресты стояли так и сяк. Под тощими и кривыми — тела затонцев с Непочетовки, Захудаловки, Поливановки. Под приземистыми и непременно окрашенными в чёрный цвет — представители династии Савкиных и многочисленные их «сродники». На каждом таком кресте можно прочесть имя раба божьего, коий «покоица под сим крестом». Прочий люд спал вечным сном под разнокалиберными крестами — крашеными и некрашеными, тучными, вроде Савкиных, средней толщины и вовсе тоненькими, как былинка. Состоятельные — под дубовыми, бедные — под ветляными либо осиновыми. Всему своя вера, своя цена, и ежели полюбопытствовать, кто когда помирает, то и свой срок. Но кому ж любопытствовать? «Бог дал — бог взял». Вот и всё.