Николай Михайлович снялся в мундире, очень важный, на погонах его чётко выделены ретушёром две лычки.
— Унтер-офицер, стало быть, — с завистью молвил Пивкин и невольно приподнял подбородок, точно находился в строю.
Дольше рассматривал он карточку другого сына Михаила Аверьяновича — Павла. Тот сфотографировался хоть и в полный рост, но в позе его ничего не было воинственного. Снят он не один, а вместе со своим земляком и соседом Иваном Полетаевым. Лицо последнего было захватано чьими-то пальцами, по шинели расползлась большая капля — брызнул ли кто неосторожно, поливая герань на окне, или то была чья-то обронённая слеза — поди теперь узнай. Руки служивых лежали на эфесах сабель — кавалеристы.
— Экие молодцы! — похвалил Пивкин, а глаза его уже скользнули куда-то вбок, за голландку, потом за перегородку спальни, за шкаф.
Возвратившись в кухню, или заднюю избу, как зовётся она в Савкином Затоне, урядник сделался ещё оживлённее, поднялся на приступку печи и постращал детей вонючими, пропитанными сивушным духом усами, справился о здоровье у совсем оробевшей и онемевшей от страха Олимпиады; спустившись на пол, ещё раз подмигнул невесткам и только после этого, заслышав близкий лай собаки и приближающиеся тяжёлые шаги за дверью сеней, торопливо поблагодарил хозяев за угощение и поспешно вышел.
Во дворе к нему присоединился Гурьян, направлявшийся было в избу.
— Ну как, Дормидоныч?.. Да цыц ты, холера! — шумнул на Жулика, который уж хрипел в избытке ярости, Пивкин. — Нет?
— Нет, ваше благородие. Должно, у Митрия. Можа, зайдём?
— Не, лучше потом. Спугнули зверя…
Они вышли за ворота. Постояли там, о чём-то ещё посовещались. Затем направились куда-то. В доме слышно было, как всё глуше скрипел снег под их удаляющимися шагами.
В избе Харламовых долго ещё стояла тревожная тишина, которую никто не решался нарушить.
— Батюшка, дайте я пойду проведаю, как там, — наконец сказала Фрося и, испугавшись собственной решимости, примолкла, опустила глаза, очевидно, для того только, чтобы не видеть, как отнесутся к её намерению остальные.
— Пойди, доченька, да осторожнее, — согласился Михаил Аверьянович и сурово поглядел на мать, жену и старшую сноху, как бы заранее пресекая возможное осуждение с их стороны поступка младшей невестки.
Но ни мать, ни жена, ни Дарьюшка даже виду не показали, что они знают о Фросе нечто такое, за что бы можно и должно её осуждать.
— Поди, поди, милая, — отозвалась с печки Олимпиада Григорьевна, — да горшок молока отнеси им. На окне есть неснятое.
И тем не менее старая Харламиха, Настасья Хохлушка, накинув шаль, собралась сопровождать сноху.