Бермудский треугольник (Бондарев) - страница 102

– Не знаю, старческие ли это сны, – проговорил Андрей. – Я видел фотографию бабушки и мне стало ясно, кого ты видел во сне. Бабушка была настоящая красавица. И ты ее любишь до сих пор.

– Уже не любовь, другое. Совсем другое… Приходит пора – и остаются пепел и прах. Любовь – это то, что каждый представляет о ней, – заговорил Демидов и прикрыл веки. – В этом и закономерность спасения и несчастье. Несчастье, когда угасает самое драгоценное на земле – любовь мужчины и женщины. Но есть и спасение: всему приходит конец и покой. Нихтзейн. Время любви и время смерти – два исключающих друг друга мира. Они, дружок мой Андрюша, торжественно вращаются в разных направлениях. Молись, рыдай, плачь, рви волосы, умоляй о пощаде – все, все бессмысленно, если от любви осталось пепелище. Ползай на коленях, бейся головой – никакой отсрочки, все напрасно, приговор уже подписан, готовься к казни, выпей стакан вина, выкури сигарету, как полагается приговоренному…

Демидов закашлялся лающим кашлем, похожим на смех, открыл глаза, сказал, прикидываясь неунывающим старым чудаком, которому море по колено и наплевать на то, что других бросает в ледяной пот:

– Налей-ка, дружок, рюмочку коньяку по ошибке приговоренному старичку. Казнь откладывается на неопределенный срок. И не смотри на меня страшными глазами. Бог милостив, сердчишко сегодня сердилось на меня, сердилось, пошалило и отпустило… – Он, ободряюще морща нос, потер, погладил поднятую вдохом грудь, помедлил и опустил ноги с тахты, попросил: – Отдерни-ка, Андрюша, занавеску с полотна. И включи свет. Давай вместе посмотрим…

Все, что говорил ему в тот вечер дед, и то, что он не сумел скрыть недомогания, состояние его души проявило больше, чем мужественное молодечество и неунывающее ежедневное сопротивление собственному возрасту. И Андрея впервые до отчаяния испугала мысль, что в какой-то незаметно подкравшийся миг он может потерять его, единственно родного человека, о чем еще вчера не задумывался серьезно: неуемная работоспособность деда, гантели и душ по утрам, любовь к общению и застолью обманчиво внушали непобедимость его природного здоровья.

– Только без рюмочки, пожалуйста, – сказал Андрей как можно осторожнее, чтобы не обидеть непослушанием. И, точно подталкиваемый бровями и ухмылкой деда, подошел к картине, отдернул занавеску. – Я давно хотел тебе сказать, дедушка. Зачем ты через меру храбришься, когда у тебя болит сердце…

– Ладно, ладно, врач-самоучка из цирка шапито, – проворчал Демидов в бороду, охватывая ее рукой, и грозными глазами вонзился в открывшееся полотно. – Не то, не то, братец ты мой… Черные тона давят, малость кричат. Но бездна тьмы должна задавить щелочку тусклого заката. Последний свет и тьма. Как ты думаешь, Андрей, может, начисто убрать закат, оставить исполинские громады осенней черноты, осенней ночи со зловещим отсветом задушенного заката? Смерть, пустота мира, тоска. Нихтзейн.