Бермудский треугольник (Бондарев) - страница 63

– Что ни говори, а ты встал в позу Белинского, Вася, хоть ваяй тебя на пьедестал, – рокотал насмешливо Демидов. – Но сознайся, ниспровергатель, ведь ты, небось, за последние годы ничего, кроме «Крокодила», не читал? Сознайся, а? Тогда пострадай, грешный, маненечко. Пока не попросишь пардону. Я сейчас тебя буду душить двумя цитатами. Между прочим – это мысли художника чистого золота, который кое-что соображал. Послушай-ка…

– Души, – пробормотал Василий Ильич, – это ты умеешь.

– Не всегда.

Демидов поелозил ступнями по полу, поймал шлепанцы, подхватил с ночного столика очки и, предвкушающе покрякивая, двинулся к стеллажам. Он кинул очки на крупный нос, вытянул из книжной тесноты потрепанный томик, полистал:

– Вот, слушай, Александр Александрович Блок. Незаурядный умница. Дневник 1912 года. Читаю: «Миланская конюшня. „Тайная вечеря“ Леонардо. Ее заслоняют всегда задницы английских туристок. Критика есть такая задница». Как, Вася? Крепко сказано? Совсем не похоже на эстетствующего поэта. Но – предельно точно. А меж тем у него тончайшая поэзия. Как там? «И странной близостью закованный, смотрю сквозь темную вуаль и вижу берег очарованный и очарованную даль». Так или не так, внук? Никаких апокрифических искажений?

– Никаких, – ответил Андрей, не в первый раз отмечая начитанность и память деда и часто озадачиваясь его желанием играть под простой народ и огрублять себя соленой речью.

– Так вот, господа хорошие, с такой неудобопроизносимой деталью тела, как задница, сравнивает критику божественный Александр Александрович, – продолжал Демидов, бодро взглядывая на Василия Ильича увеличенными стеклами очков глазами. – Согласен ли ты, Вася, с этим определением нашего великого эстета?

– Не согласен, – проворчал Василий Ильич. – Нет. Это случайность у Блока. А твоя любимая уличная лексика, прости, ради Бога, какой-то снобизм.

– Великолепно и чудесно! А ты что думаешь, мой дорогой внук? Блок и твой грешный дед – снобы?

– Я знаю, дедушка, что чаще всего критика – это болезненная самоуверенность и преувеличенное самомнение, – ответил Андрей.

– Критика – всегда чей-то торчком оттопыренный зад, загораживающий истину или ее унижающий. Однако ложь подохнет сама! – отрезал Демидов. – Цитирую дальше, в том же дневнике. Мысль незаурядная, заметьте! «Пришли Белинские и сказали, что Грибоедов и Гоголь „осмеяли“… – Здесь следует многоточие. А оно означает: осмеяли русскую жизнь, – пояснил со значением Демидов и зачитал дальше: – „Отсюда начало порчи русского сознания – языка, подлинной морали, религиозного сознания, понятия об искусстве, вплоть до мелочи – полного убийства вкуса“… – Многоточие, конец цитаты, – заключил Демидов и хлестко захлопнул книгу. – Сказано все главное! Порча не от Грибоедовых, Гоголей, Суриковых и Репиных, а от Белинских, Писаревых, Стасовых и Михайловских! Это они везде искали общую идею, лобовое направление, и это они, принципиальные, громили Пушкина, Толстого, Чехова, Тургенева! То есть – жахали прямой наводкой, по своим! Если уж правы иные господа критики, то все, что было создано в тот век и в этот, надо предать огню! Так-с! Патриоты уничтожали патриотов! И все-таки! Все-таки! – Демидов, в трусах и шлепанцах расхаживая по комнате, многозначительно поднял палец. – Можно ли из-за одной не очень точно поставленной запятой очернить, зачеркнуть весь огромный труд художника? Всю культуру? Глупство! Я бы не хотел, чтобы мой старый друг, академик живописи Василий Ильич Караваев присоединился бы к Михайловским и вертихвостам Писаревым! Ну их к дьяволу! Я никого не предавал и прошу принимать меня таким, каков есть! Ей-Богу, не такой уж я плохой малый! Мировую!