— Ого! — Глеб приподнялся, бросился к добыче. В рыбине было, наверное, килограммов восемь, она скакала в траве, брызжа чешуей, и копье прыгало вместе с ней. Глеб упал на рыбу, схватил ее, подцепил за жабры, потащил в сторону, подальше от реки.
— Повезло! — возбужденный Ирт выбрался на берег; он скакал вокруг напарника, высоко задирая колени, размахивая руками, словно камлающий шаман. — Вот повезло!
— Откуда ты знал, что она там стоит?
— Да не знал я! Я думал щучку найти, они часто в такой траве попадаются. А потом гляжу! Во! Я аж испугался!
Глеб выдернул копье из рыбьего бока, несколько раз воткнул его в землю, счищая слизь и кровь. Сегодня хоть поедим нормально. Да тут и на завтра останется. Они еще какое-то время обменивались впечатлениями, любуясь не желающей умирать рыбой, и лишь когда она затихла, успокоились и они.
— Засиделись, — сказал Глеб. — Пора бы дальше.
— Сейчас… — Ирт огляделся, приметил в стороне какой-то куст, шагнул к нему, вытащил из-за голенища сапога небольшой кинжал с меткой Ордена Смерти на рукоятке, срезал несколько прутьев, сноровисто их ободрал и быстро сплел из длинных полос коры подобие веревки, покрутил ее, подергал, пробуя на прочность. Потом сделал петлю, затянул ее на хвосте рыбины, закинул добычу на плечо.
— Теперь пошли.
— А не тяжело? — спросил Глеб. — Давай хоть молот понесу.
— Нормально, — сказал Ирт. — Когда-то я разгружал баржи. Там тяжести были не чета этому…
3
Речка петляла. Путники то отдалялись от нее, то вновь к ней выходили. И каждый раз когда они встречались, людям становилось чуть радостней, словно не реку они увидели, а старого товарища.
Речка стала их компасом, их поводырем. Она подсказывала, что они не сбились с пути, не заплутали. В любой момент она могла и накормить их, и напоить, и защитить от хищных зверей, что наверняка здесь водились. Она журчала на перекатах, словно песню пела, и самая тихая чаща оживала от этой песни, и самый дремучий лес становился светлей, если рядом блестела вода.
— Наверное, она бежит к морю, — сказал Ирт.
— Как и мы, — отозвался Глеб.
Близился вечер. Макушки деревьев золотились, и небо за кронами светилось синевой, но внизу уже темнело.
Лесу не было видно конца. Он то редел, и тогда товарищам казалось, что деревья вот-вот расступятся, то вновь сгущался, и тогда бурелом лез под ноги, а стволы порой смыкались настолько плотно, что меж ними можно было лишь протиснуться, развернувшись боком. Редкие полянки радовали глаз яркими цветами — ромашками и васильками, иван-чаем и огнецветом; глухие ельники пугали тишиной и мраком — иногда в тиши словно кто-то вздыхал, и тогда тяжелые еловые лапы вздрагивали и качались, роняя отмершие иглы на усыпанную мертвой хвоей землю. В осинниках, наоборот, было шумно: гремучая листва трепетала от малейшего дуновения, и казалось, что лес волнуется, недовольный людским вторжением, и перешептываются, замышляя что-то, деревья.