Мотоцикл чихнул два раза и замолк. Какое-то время мы по инерции еще катились по дороге, почти бесшумно рассекая толстый слой пыли. Пыль плескалась перед передним колесом, и я подумала, что вот так, в тишине и спокойствии, мягко переваливаясь через малейшие неровности дорог, я могла бы катиться годы. Лишь бы это было именно так...
Азанчеев свернул на обочину и затормозил. Он повернулся к Диме Соломенцеву и сказал:
— Подача...
Я ничего не поняла и вопросительно посмотрела на Диму.
— Горючее не поступает, — пояснил мне Соломенцев.
Он слез с седла и спросил Азанчеева:
— Помочь?
— Не надо, — ответил Азанчеев. — Управлюсь. Отдохни...
Лялька с визгом умчалась в степь. Дима Соломенцев отошел от дороги метров на двадцать и сел на землю. Он растянул узел галстука, расстегнул воротник рубашки, опрокинулся на спину и надвинул на лицо фуражку. А я осталась сидеть в коляске.
Я сидела в коляске и смотрела теперь только на Азанчеева. На коленях у меня лежала небольшая брезентовая сумка с инструментами, и время от времени я подавала ему то, что он просил.
В этот момент мне казалось, что мы никогда не были так близки друг другу. Никаких «нечаянных» прикосновений, когда я передавала ему какую-нибудь отвертку, никаких «исполненных значения» взглядов. Он на меня даже не поднял глаза ни разу. Но был заглохший мотоцикл на обочине пыльной степной дороги, была я в коляске, а рядом, примостившись на корточках, одинокий человек средних лет со странной полутатарской фамилией Азанчеев, закатав рукава рубашки, копался в грязно-сером моторе...
Наконец, впервые за все время обратного пути, он посмотрел на меня и тыльной стороной испачканной руки вытер с лица пот.
— Дайте мне, пожалуйста, ключ четырнадцать на семнадцать.
Я растерянно посмотрела на него и стала копаться в брезентовой сумке.
— Вон тот, большой, — показал Азанчеев.
Я протянула ему ключ. Он отвернул этим ключом какую-то деталь с трубочкой и, прочищая ее, тихо сказал:
— Вот ведь плохо-то как, доктор вы мой милый...
И тогда я закрыла глаза, взялась руками за голову и совсем по-бабьи, жалостливо проговорила:
— Господи, Господи... Что же делать?.. Что же делать?.. Что же нам делать?..
Фальшивя и перевирая текст, пела в степи Лялька, неподалеку, накрыв фуражкой лицо, лежал Дима Соломенцев, а я сидела в мотоциклетной коляске, и сердце мое разрывалось от жалости к самой себе, к этому до ужаса близкому мне человеку и еще к одному, который за несколько лет жизни со мной стал частью моей души, моего тела, моего сознания и которого я, наверное, люблю не только за то, что моя дочь так на него похожа...