— Я понимаю вас, майор Линкольн. Но ведь иные обстоятельства оправдывают даже более серьезное злоупотребление доверием, чем то, в котором вы обвиняете меня.
Не сознательное намерение, а случай открыл мне сейчас самые сокровенные ваши мысли относительно предмета, который представляет для меня глубочайший интерес. Во время нашего путешествия вы не раз настойчиво просили меня рассказать вам то, что вы так жаждали узнать. На ваши просьбы, как вы, вероятно, помните, я всегда ответствовал молчанием.
— Вы говорили, сударь, что знаете тайну, раскрыть которую я стремлюсь всем сердцем, и я настойчиво просил вас развеять мои сомнения, открыв мне правду. Но я не усматриваю, каким образом…
— ..ваше стремление проникнуть в мою тайну дает мне право проникать в ваши, хотите вы сказать, — прервал его незнакомец. — И вы правы. Но моя глубокая заинтересованность в вашей судьбе, заинтересованность, причина которой пока еще скрыта от вас, но ручательством которой могут служить эти жгучие слезы, впервые за много лет пролившиеся из глаз, навеки, казалось бы, разучившихся плакать, может и должна послужить мне оправданием.
— Я не сомневаюсь в этом, — сказал Лайонел, глубоко тронутый скорбью, прозвучавшей в голосе незнакомца, — не сомневаюсь и прошу вас — не нужно больше никаких объяснений, я не стану их слушать. Надеюсь, что вы не нашли в этих письмах ничего, что было бы противно сыновним чувствам.
— Я нашел в них многое, Лайонел Линкольн, что наполнило бы гордостью сердце любого отца, — отвечал старик. — Именно эта сыновняя любовь, которой дышит ваше письмо, исторгла слезы из моих глаз. Ведь тот, кто, подобно мне, уже перешагнул грань возраста, отмеренного на земле человеку, не познав при этом ни той любви, что отец питает к своему отпрыску, ни той, которой дитя одаряет того, кто дал ему жизнь, — тот не может при виде такой глубокой привязанности, как ваша, не осознать всей глубины своего несчастья, если он еще не утратил всякого подобия человеческих чувств.
— Вам, значит, не довелось быть отцом? — с глубоким интересом, которого он не в силах был скрыть, спросил Лайонел и, пододвинув стул, уселся возле своего собеседника.
— Разве я не говорил вам, что совершенно одинок? — мрачно произнес старик.
Наступило тягостное молчание. Но вот старик заговорил снова, голос его звучал хрипло:
— Я был и мужем, и отцом когда-то, но так давно это было, что семейные узы но привязывают меня больше к земле. Старость соседствует со смертью, и даже в теплоте ее дыхания уже слышится холод могилы.
— Не говорите так, — возразил Лайонел, — вы несправедливы к самому себе: у вас горячее сердце — вспомните, с каким жаром говорили вы об угнетении, царящем, как вам кажется, в колониях.