— Я потом, — проговорил он и снова задумался.
— Русский человек Кривицкий — нехороший человек, — закивал головою Ваплах, словно прочитал мысли народного контролера и решил вслух согласиться с ними.
— Знаешь, Ваплах, — сказал Добрынин. — Не называй его, пожалуйста, русским человеком. Какой он русский?! У него же лицо бабье.
— Хорошо, — сказал урку-емец. — А как его называть?
— Называй его просто Кривйцким, хотя он, конечно, сволочь. И надо его строго наказать за все, что он сделал.
Мысль о наказании понравилась Добрынину, и он продолжал обдумывать ее, но уважение к порядку остановило его, потому что понял он — наказывать кого-то может только суд или человек, у которого есть на это специальное разрешение, а у самого Добрынина было только разрешение проверять и контролировать, а значит ничего, кроме записанного в мандате, он делать не мог. И от этой мысли народный контролер загрустил.
— Может, русский человек Добрынин тарасуна выпьет?! — предложил Ваплах, видя мрачное лицо Павла.
— Слушай, — заговорил Добрынин. — Не называй меня русским человеком!
— А что, Добрынин не русский человек?
— Да русский я, русский, но зови меня Павлом. ТыВаплах, я — Павел. Понятно?
— Да, — урку-емец кивнул. — А Павел тарасуна хочет?
— Нет, — отрезал Добрынин. — Надо что-то делать, а не водку пить! Преступника наказать надо, а здесь ведь ни суда, ничего такого нет. А сам я, понимаешь, Ваплах, не имею права его наказывать…
— Абунайка умный человек, надо с ним говорить! — предложил урку-емец.
— Твой Абунайка — заместитель Кривицкого!
— Это ничего! — улыбнулся Ваплах. — Зато он умный! Я пойду, позову его, а Павел пусть еду покушает!
Урку-емец ушел, и остался Добрынин один в маленьком и уютном чуме. Шипел в буржуйке сухой дерн; тепло стало Павлу, и он даже расстегнул олений кожух, который давно уже не снимал с себя из-за суровости климата. Расстегнул кожух, наклонился к желтому портфелю, открыл его. Листы бумаги внутри были мокрыми, но почувствовал народный контролер, что теперь уже можно было их отделять друг от друга, и вытащил он всю пачку, присел на полу у печки и положил эту мокрую пачку себе на колени. Аккуратно отделил верхний листок и, придвинувшись к топке буржуйки, попробовал прочитать написанное на бумаге в красноватом отсвете тлеющего дерна. Однако как ни напрягал он глаза, а разобрать ничего не мог по причине того, что размокшие чернила расплылись по бумаге, и только отдельные кусочки слов были различимы, но сами по себе эти кусочки никакого смысла не имели. На всякий случай опустил Добрынин первый листок бумаги на пол у печки, полагая, что если высохнет он, то, может быть, разборчивее станет, а сам взял следующий лист, поднес его к тускловатому печному свету.