И все ж таки, хоть и бессознательно, а почему-то хотелось на волю…
Грустно сидел он в арестантском ящике, называемом тюремным фургоном, который имеет назначение возить заключенных из тюрьмы и обратно, на следствия, суд и к экзекуции. Против него помещался Гречка, а о-бок с ними еще два арестанта.
— Ну, малец, ты меня прости, что я маленько тово… поприпер тебя, — откровенно обратился он к Вересову, — я же зато и выпутал, а ты не гневися. Что ж делать! Так уж случилось: линия!..
— Я не сержусь… Господь с тобою, — кротко и просто ответил Вересов.
— Ну, и спасибо! На нашего брата ведь что сердись, что не сердись. Сердит да не силен, говорится, так знаешь — чему брат? А по мне, хоть и силен, все равно наплевать!.. А ты, друг, лучше вот что скажи: тебя на поруки отпущают?
— Да, на поруки.
— А батько-то, слышно, отказался!
Вересову не хотелось распространяться насчет отца, и поэтому в ответ он только коротко кивнул головою.
— Ну, значит, надо нанять поручителя, — заметил Гречка.
— Как это нанять? — спросил его Вересов.
— Ах ты, простота-простецкая!.. Обнаковенно как! — подсмехнулся тот. — Как завсегда промеж нас творится, — за деньги.
— Да где ж его взять-то? Я никого не знаю.
— А зачем тебе и знать? Этого вовсе не требуется. Дай полтину в зубы приставнику либо подчаску — он тебе всю эту штуку мигом и обварганит.
— Да коли поручитель-то меня не знает? — возразил Вересов.
— Да и не к чему ему знать. Это уж такая ихняя прахтика; с того только и хлеб жуют.
— Да ведь много, пожалуй, заплатить придется.
— Фью! — презрительно свистнул Гречка, махнув рукою. — За три цалковых кого хошь возьмет, хоть самого Ланцова,[341] а не то — сам Ванька Каин из гроба восстань — и от того не откажется.
— Нет, уж видно, в тюрьме придется досиживать! — вздохнул Вересов после грустного раздумья.
— Зачем в тюрьме?! — изумленно спросил его Гречка. — Аль уж она, сударушка, так полюбилась тебе?
— Где полюбиться! Денег нет, — признался Вересов.
— Эвона!.. Только-то и всего!.. Деньги отыщем! Деньги — дело нажитое, — утешил Гречка. — Да хоть я, пожалуй, дам тебе! Три с полтиной — куда ни шло! Больше не проси, потому, — не дам: больно жирно будет, а три-то могу — значит, только чтоб на выкуп хватило.
Вересов поглядел на него с немалым недоумением. Его изумлял этот порыв великодушия в человеке, который принес ему столько зла и несчастий. Но к таким порывам иногда весьма бывают склонны непосредственные и — что казалось бы очень странным — глубоко и грубо испорченные натуры. В злодее цивилизованном и утонченном несравненно труднее отыскать признаки сердца и совести, чем в злодее грубом, простом и необразованном. Первый часто совсем теряет эти нравственные свойства, тогда как второй более бывает способен сохранить искру чего-то человеческого под грубой корой разврата и преступления. В непосредственном человеке чаще пробуждается и непосредственное человеческое чувство. Таковы, по крайней мере, выводы из тех фактов, которые мне лично доводилось наблюдать в людях этого рода. И понятно, почему оно так бывает: простой, непосредственный человек делается жертвой преступления по большей части из трояких побуждений: либо это несчастная, психиатрически-врожденная наклонность, либо негаданный-недуманный прежде страстный порыв, либо же, наконец, экономические и социальные условия жизни и быта. Эти последние, к несчастию, служат наиболее частой, почти общей, характеристической причиной преступлений для задавленного, бедного и необразованного класса. Стало быть, если гнет да голод заставляют человека становиться преступным, то, по удалении той или другой причины, он бывает более чем цивилизованный, утонченный негодяй, способен к порывистым возвратам хорошего человеческого чувства. Что же касается до негодяев цивилизованных, то читатель в течение нашего длинного рассказа, вероятно, мог уже уяснить себе, какие именно пружины чаще всего являются тут двигателем преступлений. Да и самый характер-то преступления тут уж совсем иной, противоположный нищете и голоду.