— Не такой хороший, как вы.
— О, мы с Синбадом старые друзья. Мы скакали вместе не один год. — Конь мотнул головой, словно соглашаясь с тем, что говорила Бхаджат.
— Синбад, — проговорил Дэнни. — Вам нравятся имена из «Тысячи и одной ночи».
— О да, — ответила Бхаджат. — Из всех имен в этих сказках мне больше всего нравится имя Шахерезада.
— Не вам одной, — усмехнулся он. — Одна из этих чертовый пронок называет себя Шахерезадой.
— В самом деле? — Бхаджат чуть отвернулась от него.
— Вероятно именно она-то и приказала убить меня, — сказал он.
— О нет, — сразу же ответила она. — Я бы так о ней не думала. Как она могла захотеть убить такого мужчину? Вероятно, она очень расстроилась, узнав, что ее друзья решили напасть на вас.
Дэнни состроил кислую гримасу.
— Могу себе представить.
Они привязали лошадей рядом со скудной порослью травы и сняли с них седла и сумки. Дэнни увидел, что почва тут песчаная, сухая. На ней едва ли что-нибудь произрастало. Но из одной старой обвалившейся стены пробилось на волю искривленное старое дерево, покрытое полной листвой. Они отнесли туда седельные сумки и присели в тени дерева.
Бхаджат достала сэндвичи и ледяной чай, и они не спеша позавтракали. Один раз Дэнни подумалось, что он слышит бренчащий шепот далекого вертолета, но в основном они могли с таким же успехом заехать на миллион миль в пустыню, настолько полным было их уединение.
Он посмотрел на недоеденный им сэндвич, потом на Бхаджат, и рассмеялся.
Ее темные глаза спросили его, почему.
— Посмотрите вот на это, — поднял он запястье. — Я могу позвонить в любую библиотеку в мире и велеть компьютеру почитать нам стихи, верно?
— Да, — согласилась она нерешительно, не понимая.
— Значит, — сказал он, постучав по наручному коммуникатору, — «книга стихов под ветвью», — он показал на дерево, — «хлеба ломоть, кувшин вина»…
— Омар Хайям, — догадалась Бхаджат. — Он был персом и умер в бесчестии. Пьяница.
— Он был потрясным поэтом.
— Мы не пьем вино, — указала с дразнящей улыбкой Бхаджат.
— Ну и что? Важно другое, «… и ты, поющая со мной в пустыне дикой…»
— Я не могу петь, — покачала головой Бхаджат. — Мой голос не годится для пения.
— Каждое сказанное тобой слово, Бхаджат, это песня. Каждый раз, когда я вижу твое лицо, твою улыбку, это величайшая песня любви, какую когда-либо пели.
Она опустила очи долу, словно покраснела, как полагалось подобающе воспитанной мусульманской даме. Но он видел, что она улыбается. Он протянул к ней руку и притянул ее к себе, и она охотно, радостно прильнула к нему, со всей страстью, подъем которой он ощутил и в собственном теле.