Я замотал головой.
— Ну, вот. Значит, заговоришь.
Он вынул из заплечного мешка какие—то инструменты, пожалел, что мало света, хотя был ясный солнечный день, и полез мне в ухо.
— Ухо вульгарис, — объявил он с удовольствием, — ухо обыкновенное.
Он отошел в угол и сказал шепотом: «Дурак».
— Слышал?
Я засмеялся.
— Хорошо слышишь, как собака. — Он подмигнул Сане, которая, разиня рот, смотрела на нас. — Отлично слышишь. Что же ты, милый, не говоришь?
Он взял меня двумя пальцами за язык и вытащил его так далеко, что я испугался и захрипел.
— У тебя, брат, такое горло! Чистый Шаляпин. Н—да!
Он с минуту смотрел на меня.
— Нужно учиться, милый, — серьезно сказал он. — Ты про себя—то можешь что—нибудь сказать? В уме?
Он стукнул меня по лбу.
— В голове, понимаешь?
Я промычал, что да.
— Ну, а вслух? Скажи вслух все, что ты можешь. Ну, скажи: «да».
Я почти ничего не мог. Но все—таки сказал:
— Да.
— Прекрасно! Еще раз.
Я сказал еще раз.
— Теперь свистни.
Я свистнул.
— Теперь скажи: «у».
Я сказал «у».
— Лентяй ты, вот что! Ну, повторяй за мной…
Он не знал, что я все говорил в уме. Без сомнения, именно поэтому с такой отчетливостью запомнились мне первые годы. Но от моей немой речи еще так далеко было до всех этих «е», «у», «ы», до этих незнакомых движений губ, языка и горла, в котором застревали самые простые слова. Мне удавалось повторять за ним отдельные звуки главным образом гласные, но соединять их, произносить их плавно, не «лаять», как он мне велел, — вот была задача!
Только три слова: «ухо», «мама» и «плита», получились сразу, как будто я произносил их когда—то, а теперь оставалось только припомнить. Так оно и было: мать рассказывала, что в два года я уже начинал говорить и вдруг замолчал после какой—то болезни.
Мой учитель спал на полу, покрывшись полушубком и положив под сенник какую—то металлическую светлую штуку, а я все ворочался, пил воду, садился на постели, смотрел в замерзшее узорами окно. Я думал о том, как я вернусь домой, как стану говорить с матерью, с тетей Дашей. Я вспомнил первую минуту, когда я понял, что не умею, не могу говорить: это было вечером, мать думала, что я сплю, и, бледная, прямая, с черными косами, переброшенными на грудь, долго смотрела на меня. Тогда впервые пришла мне в голову горькая мысль, отравившая мои первые годы: «Я хуже всех, и она меня стыдится. Повторяя „е“, „у“, „ы“, я не спал до утра от счастья. Саня разбудила меня, когда был уже день.
— Я к бабушке бегала, а ты все спишь, — сказала она бистро. — У бабушки котенок пропал, его Мурка в котел снесла. А Иван Иваныч где?