Зарецкого в его костюме с фольговыми звездами везут в сумасшедший дом. Он сидит там на кровати и декламирует, то «воображая себя честолюбцем Фиеско», то «маркизом Лафайетом». Несчастный пьяница, принятый за значительное лицо, а затем за бунтовщика, и вправду сходит с ума. Отныне его сцена — камера в желтом доме, а зрители — сумасшедшие. Они «забывают свою манию... и ...внимательно, безмолвно, разинув рот, дивятся исступленному искусству Зарецкого».
Пусть почтенная публика, что называется, судит, где и у кого Гоголь почерпнул сюжет для комедии. Была ли это мысль Пушкина, так счастливо обыгранная им, переделка и преображение уже прочитанного и услышанного, или сама действительность подбросила Гоголю этот «русской анекдот».
Ситуация, описанная Квиткой и Вельтманом, содержащаяся в сюжете Пушкина, повторялась ежечасно на русских дорогах, в уездных и губернских городах, а также в самой столице, где перед появлением ревизора из ревизоров — императора — все приходило в блеск и трепет.
Что ж, и государь в своем государстве зависел от страха ближнего. Воспитанный в страхе перед теми, кем он правит, он должен был лелеять этот страх и наращивать его. И обязанность превращалась от многократного повторения в удовольствие. Но услаждаться видом страха может только тот, кто сам боится, кто бесстрашие и свободу чувств почитает за неполноценность, за ущербность. Страх, наполняющий все поры государственного организма сверху донизу, делает как бы совершенным этот организм, отрицательно полноценным.
Идея ревизора у Гоголя гораздо шире, нежели идея отмщения за ложь, за «злоупотребления», за обирание городничим купеческих «бородок» (которые, в свою очередь, обирают кого-то), за взятки, за пренебрежение служебными обязанностями. Это идея взаимного рабства наказуемого и наказующего, их кровного родства, их жалкой участи повторять друг друга друг в друге.
Было ли все это в комедии Квитки, в повести Вельтмана, в сюжете Пушкина? О последнем мы даже не знаем, в каком виде он был передан Гоголю. Сюжет все же носился в воздухе, он уже был почти что фольклорным — оставалось сесть и записать его. Но нужен был особый дар Гоголя, чтоб в уже имеющихся и даже обнародованных фактах увидеть то, что никто до него не увидел.
Хлестаков родился под его пером задолго до 1835 года (когда могла состояться передача сюжета), до 1834 года (когда появилась в печати повесть Вельтмана), до 1833 года (когда Гоголь мог прочитать в рукописи комедию Квитки). «Ревизор» не был бы написан им, не напиши он до этого «Владимира III степени», повести о сумасшедшем титулярном советнике, «Женитьбы», «Игроков», «Невского проспекта». В отрывках, оставшихся от «Владимира» (которые Гоголь потом назвал «Отрывок», «Тяжба», «Утро делового человека»), уже был Хлестаков; он просматривался в Собачкине — молодом петербургском хлыще, живущем на фу-фу и мечтающем о карете от Иохима, в Ихареве, который с помощью крапленой «Аделаиды Ивановны» (колоды карт) надеялся выиграть двести тысяч; он высовывался из поручика Пирогова с его ухаживаниями и с его способностью туг же забыть, что с ним произошло, из Поприщина, из героя «Носа», который чрезвычайно любил прогуливаться по Невскому проспекту, Они говорили его языком, думали его мыслями.