Это была не та любовь, о которой он грезил, она, с одной стороны, унижала его мечты, снижала их, с другой — заставляла парить еще выше. Он жил как бы в двух мирах — идеальном и реальном, и спор их, их соперничество в его душе заставляли его страдать. Он рано задумался о двойственной природе человека.
Но в гимназии мало кто подозревал об этом. Насмешки и прозвища «таинственный карла», «пигалица», «мертвая мысль» разбивались, о него, как о скалу (об этой твердости юного Гоголя вспоминал В. И. Любич-Романович), он умел ответить на них молчанием (потому и «таинственный карла»), которое, может быть, стоило ему скрытых слез. Излечивал его от обид город, рынок, где он покупал у торговок любимый им грушевый квас, аоставшиеся от угощения медяки раздавал нищим.
А еще он проводил время в саду гимназическом с садовником Ермилом, который охотно рассказывал ему о деревьях и цветах, о своей жизни, о Нежине. В саду, в парке он находил покой, отдохновение, тут писал свои пейзажи, пруд, деревья или речку Остер, мостик над ней, садовую изгородь. Его рука ловчее всего выводила виды. недвижная природа легче давалась ему, люди выходили какими-то неестественно застывшими. Он писал природу без людей. В старом парке на аллеях, посыпанных песком, стояли белые статуи, высокие липы подпирали своими черными стволами роскошные зеленые кроны. Их зелень отражалась в стеклянно застывших прудах.
Сюда, подальше от людей, Никоша и забирался со своими картонами и пастельными карандашами. К зиме 1823 года у него накопилось уже несколько картин, и он просит отца прислать рамки, ибо иначе их перевезти нельзя — нежный слой пастели может стереться в дороге. «Сделайте милость, дражайший папинька, вы, я думаю, не допустите погибнуть столько себя прославившимся рисункам». О других успехах — учебных — почти ни слова: «Учусь хорошо, по крайней мере, сколько дозволяют силы».
Весною 1824 года в гимназии наконец разрешили театр. Тоскливый ход серых дней как бы подпрыгнул, сорвался с места, весь распорядок встал на дыбы, и время понеслось как в вихре, как в ярмарочном веселом круженье, которое захватило Никошу.
Гоголя приняли в труппу и предложили роль. То была роль Креона в трагедии В. Озерова «Эдип в Афинах». Понятно, почему она досталась Гоголю: Креон был некрасив, самолюбив и одинок.
У Гоголя было мало слов, все они, начиная с первой реплики, вели к разоблачению Креона, но, поскольку слов было мало, их следовало дополнять гримасами, жестами, еще сильнее подчеркивавшими зло в герое и делавшими его еще более отталкивающим. И актер старался. Зал негодовал, когда он появлялся рядом с благородным Тезеем, возвышенным в своем раскаянии Эдипом — Базили и жертвенно-прекрасной Антигоной, которую играл Саша Данилевский. Одетая в античные одежды Антигона с нарумяненными щеками и в парике красноречиво обличала закутанного во все черное длинноносого Креона. Смерть принимал злодей, а добродетель, еще более возвышенная его падением, оставалась жить. Она праздновала свое избавление в виду прекрасных Афин, вблизи стройных колонн храма, чудесных видов и теплого неба юга. И мало кто знал в зале, аплодируя исчезновению страшного злодея, что эти картины, эти портики и колонны, равно как и видение снежно-белых Афин на горизонте, написала его рука, что это он, еще более уродливый от нахлобученного на него черного парика, от черных одежд и кривых улыбок, которыми он изображал зло, воссоздал на грубо сшитом и вытканном дома холсте красоту, ушедшую в вечность.