Но счастье глупо, а несчастье изобретательно. Колюня набирал номер ее телефона и, услышав знакомый (красивей всякой музыки!) голос, бросал трубку. Она дома! Тут же звонил Коробкину. И он, ура, дома! И только оттого, что они были в тот момент не вместе, он с облегчением падал на тахту и блаженно улыбался в потолок. А потом вскакивал и, стремительно расхаживая по квартире, проговаривал вслух текст композиции, подготовить которую ему поручила Наталья Георгиевна.
Когда бабуля понравилась, он решил, что должен увидеть Катю. Вышел из дома – был морозный, солнечный день, – еще не зная, как он это сделает. Все придумал дорогой – она жила в квартале от него. Подошел к ее дому, из будки телефона-автомата позвонил ей и пропитым голосом алкоголика спросил, не их ли машину хотят угнать дворовые хулиганы? Маневр удался! В легком халатике она выбежала на балкон, повертела головой, никаких поползновений на отцовский «Запорожец» не заметила и, недоуменно пожав плечами, ушла. Колюне же и этих секунд хватило, чтобы стать счастливым человеком! Он вышел из будки и, ослепленный фарфоровым блеском январского снега, побрел домой, медленно и осторожно, точно нес в себе что-то хрупкое, не имеющее цены…
Однажды утром получилось, что бабуля впервые после травмы пошла в церковь, а Колюня в очередной раз – к Катиному дому. Вернулись они домой в разное время, но оба довольные и просветленные…
И все же вершиной изобретательского искусства Колюни были его встречи и разговоры с Катей… без участия самой Кати! В далекие времена подобных результатов добивались лишь опытные маги. Самого человека они не трогали, но образ его и душу умели вызывать к себе в любое время суток. В наш век, когда полно всякой техники, к чародейству прибегают только самые ленивые… Колюня воспользовался эпидиаскопом. Он смотрел слайды, сделанные им после турпохода. И только те смотрел, на которых была Катя. Прикнопил к стене большой лист ватмана и проецировал на него отобранные кадры, превратив таким образом свою комнату в кинотеатр для одного человека. Он увеличивал изображение, насколько позволяли разрешающие способности оптики, и, как только добивался резкости, садился в мягкое кресло и со скрещенными на груди руками подолгу смотрел на ее от сильного увеличения почти неузнаваемое, но все равно прекрасное лицо. Изредка вставал, подходил к экрану поближе и, как ценитель живописи в музее, благоговейно всматривался в рисунок ее губ, разрез глаз, линию бровей, носа, лба. И все слова, какие мог бы ей сказать, будь она рядом, говорил ее изображению на экране.