Я думал: друг, а это волк.
«Люби!»
И вот хриплю средь ночи я:
В моих объятиях змея.
— Следующее!
— Васи-и-лий Иванович… — жалобно пролепетала преданнейшая и мучительнейшая из жен.
— Следующее!
— А может быть, Толя, хватит? И так всю душу вывернул. А я ведь здоровая, у меня воспаления в легких не было.
— Это будет последнее, Ниночка. В две строчки. Вроде как на бис.
— Спасибо тебе. Толя. Большое спасибо.
И я умру, по всей вероятности.
Чушь! В жизни бывают и покрупней неприятности.
Василий Иванович взял со стола вечное перо и записную книжку в темно-красном переплете:
— Диктуй, поэт.
И, записав шесть стихотворений, обнял меня:
— Спасибо, брат.
— А у тебя, Вася, есть что-нибудь новенькое?
— Вот, если желаешь — поэма Максимилиана Волошина.
— Этого только не хватало! Ведь она длиннющая!
— Помолчи, Нина.
— Очень, Вася, желаю, — сказал я. — Прочти, сделай милость.
— Ну тебя, бессердечный! Знала бы, не привозила.
— Нина-а-а!
Супруга даже перепугалась. До того это было громоподобно.
И Качалов стал читать из той же записной книжки «Дом поэта». Поэму о коктебельском доме Волошина, где во время гражданской войны находили приют «и красный партизан, и белый офицер».
— Может, Василий Иванович, поставишь термометр? А? Поставь-ка. Поставь. На. Я стряхнула.
— Зачем же ставить-то? Ведь мне сегодня не скучно.
Тогда беспокойная наша подруга, расстегнув гипюровую кофточку, поставила термометр себе:
— Наверно, поднялась. И все ты, Анатолий, ты! Зверем был, зверем и остался. Хоть кол на голове теши.
А глаза ее уже светились добротой.
Шопеновский прелюд доносился из салона.
Я показал на толстую рукопись, что лежала на столе:
— Это чье произведение?
— Станиславского. Из новой книги. О работе с актером.
— Интересно?
— Да как тебе сказать… Азбука!
— Ну, пора! И, пожалуйста, Толя, больше ни о чем не спрашивай. Поднимайся-ка, поднимайся! Надо и честь знать.
Зима ушла, стряхнув снег со своих плеч.
При царе уже звонили бы великопостные колокола.
Мы обменялись со своим парнем жилплощадью: Кирка перебрался в отремонтированную бывшую ванную комнату, а мы в ту, где он проживал сначала в фибровом чемодане, а потом в кроватке с пестрыми шнурами.
Комната была узкая, длинная, с двумя окнами в двух стенах.
Однажды меня осенило.
— Нюха, — воскликнул я, — а ведь мы можем превратить эту уродину в роскошную квартиру из двух клетушек.
— Гениальная идея! — немедленно согласилась спутница моей жизни.
Она, как и все интеллигентные женщины той эпохи, мечтала если уж не о квартире, то хотя бы о некоем ее подобии.
Как это ни удивительно, но ровно через неделю мы уже воздвигли фанерную стену с фанерной дверцей. Обе комнаты (назовем их так) были окрашены клеевой краской, потолки оштукатурены, оконные рамы побелены. В спальной поместились ореховая тумба с трельяжиком и полуторный матрац, покрытый цветастым украинским ковром, а в столовой-кабинете — «боярские» толстоногие табуреты, скамья и стол. Все это из мореного дуба, кустарного олонецкого производства.