Странствие Бальдасара (Маалуф) - страница 44

Странно же я за ней ухаживаю! Я взял ее за руку только при нашей второй встрече и покраснел в темноте. А это — наша третья ночь; я обнял ее за плечи. И опять покраснел.

Она приподняла голову, распустила волосы, и они полились черным потоком на мою откинутую руку. Затем она заснула, не говоря ни слова.

Мне хотелось вновь и вновь смаковать этот намек на наслаждение. Вряд ли я желал, чтобы оно навсегда оставалось таким невинным. Но меня не утомляло это двусмысленное соседство, это растущее согласие, это желание сладкой муки, словом, тот путь, по которому мы продвигались вдвоем, радуясь втайне и каждый раз надеясь, что само Провидение толкает нас друг к другу. Эта игра очаровывает меня, и я не уверен, что хочу пройти по другой стороне холма.

Опасная игра, я знаю. В любой миг нас может охватить огонь. Но как же далек был от нас конец света в эту ночь!


22 сентября.

Что я совершил такого предосудительного? Разве в эту последнюю ночь в Тарсе произошло что-нибудь сверх того, что было в те две ночи в деревне портного? Но мои ведут себя так, словно я только что сделал что-то невозможное! Все избегают моего взгляда. Оба племянника говорят в моем присутствии только приглушенными голосами, будто меня больше не существует. И даже Хатем хоть и заискивает передо мной, как всякий приказчик заискивает перед своим хозяином, но в его обхождении, выражении, манерах появилось что-то преувеличенное, слишком раболепное, и я читаю в этом глухой упрек. Даже Марта, кажется, сторонится моего общества, словно боится выдать сообщника.

Сообщника чего, Господь Небесный? Разве я сделал что-нибудь, кроме того, что сыграл свою роль в комедии, написанной теми, кто меня теперь и обвиняет? А что я должен был делать? Открыть всем нашим спутникам, и прежде всего караванщику, что эта женщина не моя жена, и пусть бы ее гнали и оскорбляли? Или же мне стоило сказать, сначала портному Аббасу, а потом Маимуну и его брату, что Марта действительно моя жена, но я не хочу спать с ней, и чтобы каждый задавался тысячью коварных вопросов? Я поступил так, как должен был поступить человек чести: защитил «вдову» и не воспользовался ею. Неужели это преступление — обрести в смешном положении некое утешение и сомнительное удовольствие? Я мог бы сказать им все это, если бы захотел оправдаться, но я ничего не скажу. Кровь Эмбриаччи, текущая в моих жилах, велит мне молчать. Мне достаточно знать, что я ни в чем не виновен и руки мои чисты.

«Невиновен», может быть, не то слово. Не желая давать повод этим соплякам, которые меня обвиняют, я должен понимать — и могу выдать эту тайну на страницах своего дневника, — что я в некотором роде и сам искал неприятностей, которые теперь со мной случились. Я пошел на обман, воспользовавшись ситуацией, а теперь все это я вынужден расхлебывать. Вот в чем истина. Вместо того чтобы быть образцом поведения в глазах своих племянников, я дал вовлечь себя в некую игру, подгоняемый желанием, скукой, дорожной тряской или тщеславием, — как знать? Еще мне кажется, меня толкал дух времени, дух года Зверя. Когда люди ощущают, что мир вот-вот опрокинется, что-то разлаживается, они впадают в крайнее отчаяние или крайний разврат. Что до меня, я еще, слава богу, не допускал подобных излишеств, но, думается, мало-помалу я теряю представление о приличиях и уважении. Разве в том, как я вел себя с Мартой, нет признаков безумия, растущего с каждым днем и понуждающего меня воспринимать как обыденный факт мои ночи в одной постели с женщиной, которую я назвал своей женой, злоупотребив великодушием нашего хозяина и его брата, и это в то время, как под той же крышей спали еще четверо, знающие, что я лгу? Как долго еще смогу я ступать по этому пути — пути погибели? И удастся ли мне вернуться к прежней жизни в Джибле, если эта история получит огласку?