«Осень идет тебе», — думала Чарли, снова отметив, что в волосах его появился иней, а на скулах впалых щек — румянец будто от холода.
Больше всего ей не давало покоя то, что не могла она пробить его броню.
— Где ты остановился? Как мне связываться с тобой?..
— Через Кэйти, — отвечал он. — Ты знаешь, какие сигналы указывают, что все в порядке, ну а потом у тебя есть Кэйти.
Кэйти была ее пуповиной и одновременно как бы секретаршей, сидевшей в приемной Иосифа и охранявшей его покой. Каждый вечер, между шестью и восемью. Чарли заходила в телефонную будку, всякий раз в другую, и звонила Кэйти в Вест-Энд, а та расспрашивала, как сложился у нее день: как прошли репетиции, какие новости от Ала и компании. как там Квили и обсуждали ли они будущие роли, делала ли она пробы для кино и не нужно ли ей чего-нибудь? Они частенько говорили по полчаса, а то и больше. Сначала Чарли смотрела на Кэйти, как на помеху в ее отношениях с Иосифом, но постепенно стала с нетерпением ждать беседы с ней, так как Кэйти оказалась гораздо остроумнее ее и по-житейски намного мудрее. Чарли представляла ее себе такой доброй, спокойной женщиной, по всей вероятности, канадкой — вроде тех невозммимых врачих. к которым она ходила в Тэвистокской клинике, когда ее выгнали из школы и ей казалось, что она вот-вот спятит. Чарли проявила тут прозорливость, ибо хотя мисс Бах была американкой, а не канадкой, происходила она из семьи потомственных врачей.
Дом в Хэмпстеде, который Курц снял для наблюдателей. был очень большой; он стоял в тихой глубинке. облюбованной Школой автомобилистов Финчли. Хозяева, по совету их доброго друга Марти из Иерусалима, убрались в Марлоу, однако в доме осталась атмосфера элегантного приюта для интеллектуалов. В гостиной висели картины Нольде, а в зимнем саду — фотография Томаса Манна с автографом; была тут и клетка с птичкой, которая пела, когда ее заводили, и библиотека со скрипучими кожаными креслами, и музыкальная комната с бехштейновским роялем. В подвале стоял стол для пинг-понга, а за домом простирался заросший сад с запущенным серым теннисным кортом, так что ребята, которые им пользовались несмотря на выбоины, придумали новую игру — нечто среднее между теннисом и гольфом. У ворот находилась маленькая сторожка — тут и повесили табличку: «Группа изучения иврита и истории человечества. Вход разрешен только студентам и персоналу», что в Хэмпстеде ни у кого не могло вызвать удивления..
Их было четырнадцать, включая Литвака, но они распределились на четырех этажах с такой кошачьей осторожностью и аккуратностью, что, казалось, в доме вообще никого не было. Поведение их никогда не составляло проблемы, а в этом доме в Хэмпстеде они вели себя еще лучше. Им нравилась темная мебель и нравилось думать, будто каждый предмет тут знает больше них. Им нравилось работать весь день, а часто и далеко за полночь, а потом возвращаться в этот храм изысканной еврейской жизни и жить в нем, чувствуя свое наследие. Когда Литвак играл Брамса — а играл он очень хорошо, — даже Рахиль, помешанная на поп-музыке, забывала о своем предубеждении и спускалась послушать его, и ей тут же напоминали, как она ни за что не желала возвращаться в Англию и упорно отказывалась ехать по британскому паспорту.