Афанасий склонился к сестре и начал что-то быстро шептать ей на ухо. Марья Федоровна сначала слушала внимательно, потом отстранилась и слабо улыбнулась:
— С ума ты сошел?.. Да как же… да мыслимо ли такое?!
— Трудно сделать сие. Но возможно, — кивнул Афанасий. — Он уже все продумал. У него есть один родственник, а у того родственника…
— Да нет же, нет! Мыслимо ли вообще такое представить, допустить! — перебила Марья Федоровна чуть не в полный голос, но тут же зажала рот рукой. — Чтобы я… чтобы мой сын…
А мыслимо ли представить, как. ты над гробом своего сына забьешься? — сурово глядя на сестру, проговорил Афанасий. — Ты не забывай, Марьюшка: жизнь и смерть царевича — это и наша жизнь и смерть. Отдадим его Годунову на заклание — все равно что сами головы на плаху сложим. А подстелем соломки — глядишь, и переменится когда-нибудь наша участь к лучшему, к счастливому. Я сейчас уйду, а ты сиди, думай над тем, что сказано. Тут ведь и правда дело о смерти или жизни идет.
— Господи… — выдохнула Марья Федоровна, заламывая руки, и Афанасий глянул на нее с жалостью:
— Бедная ты моя! Как мы радовались, когда царь тебя в жены взял! А выпало слезами кровавыми умываться. Но ничего, попомни мои слова — будет и на нашей улице праздник! Нам бы только царевича от неминучей смерти спасти…
Афанасий быстро обнял сестру, на миг крепко, крепче некуда, прижал ее к себе — и выскользнул за дверь…
Все эти годы Марья Федоровна старалась не думать о том разговоре, не вспоминать о нем. Постепенно он стал казаться ей чем-то невероятным, а может быть, просто приснился? Ох как хотелось высказать все это Годуновым! Но не обмолвилась ни словом. Такую — молчаливую — и вернули ее в монастырь. А вскоре за ней прибыл князь Скопин-Шуйский и сообщил о смерти Годунова и его жены, а главное — о том, что на царский трон воссел теперь человек, который называет себя сыном Грозного, Дмитрием. Все верят ему, из уст в уста народ передает подробности его чудесного спасения в Угличе: господь бог-де навел в тот день слепоту на очи царицы Марьи Федоровны и всех окружающих, помутил ее разум, никто и не заметил, что хоронили-то чужого ребенка, как две капли воды похожего на царевича, а его спасли, спрятали верные люди…
«Может быть, так оно и было? Может быть, это правда?» — беспрестанно спрашивала себя инокиня Марфа в дороге, на ночлегах, за едой, на молитве.
Спрашивала, но не находила ответа…
Выехали из Троицы рано утром.
— Господи, будь что будет, на все твоя святая воля, господи, наставь, вразуми меня, бедную! В руки твои вверяюсь! — зашептала инокиня исступленно, то забиваясь в угол кареты, то вновь приникая к окну.