— Ты изограф? — прошает Сергий тихонько, когда уже многие уснули и туманы, подступив вплоть, застыли в ближайших кустах.
— Ага! Мы с батей… Я больше буквицы… Иконы тоже писал, Богоматерь…
— Отец хвалит тебя, а ты доволен собой?
Отрок вертит головой, отрицая, щелкает пальцами:
— Иногды и хорошо, да не то! Нет высоты! Того вот, о чем говорили однесь!
— прибавляет он, зарозовев от смущения. — Я в мир не хочу, пойду в монахи! Дабы токмо писать… Святое… Прими меня к себе, отче! — высказывает он, наконец.
— Приму, сыне! — задумчиво, с отстоянием, возвещает Сергий. — Но затем ты пойдешь к игумену Андронику! — прибавляет он, как о давно решенном, и покачивает головой, завидя протестующее шевеление отрока. — Нет, в нашей обители тебе нарочитым изографом не стать! И к игумену Федору, в Симонов, не посоветую я тебе. Там труд иноков обращен к миру, там борение ежечасное. Тебе же потребны будут опыт и сугубое научение мастерству. А у Андроника в обители пребывает муж нарочит, именем Даниил.
Он будет тебе дельным наставником в художестве! Да и молитвенное созерцание, надобное, егда хощешь достичь понимания святости, обретешь там же! И не печаль сердца! Аз тебя не отрину. Ты и меня почасту узришь в обители той! — добавляет Сергий, улыбаясь и ероша загрубелой дланью светлые мальчишечьи волосы, а отрок весь вспыхивает полымем от нечаянной ласки преподобного. И опять они замолкают. Старец провидит во вьюноше то, о чем уже говорят на Москве изографы: великий талан, коему токмо не достает мастерства и духовного понимания. (Ибо без последнего и мастерство не помога в деле, и ничего святого не может создать муж, не имущий святости в сердце своем!) А отрок успокоен и счастлив. Он нашел того, чьим светом отныне будут одухотворены и овеяны все его дальнейшие старанья, и бессонные ночи, и горести, и короткие вспышки счастья, и отчаянье, и восторг, и труды — все то, что в совокупной нераздельности люди называют творчеством.
Только к утру, когда замолкли, задремав, иноки и замер, то ли уснув, то ли задумавшись, великий старец, Андрейка Рублев позволил себе задремать у костра, счастливым пальцем украдкой касаясь грубой мантии преподобного.
Жизнь и творчество есть любовь, и весь зримый мир сотворен величавой любовью, а горести, разорения, беды — лишь знаки наших несовершенств и, порой, неумения воспользоваться свободою воли, данной нам свыше Господом.
Ну, а смерть — смерти вообще нет, есть вечное обновление бытия. И токмо величайшим напряжением всех сил зла возможно станет, и то через много веков, поставить этот сущий мир на грань гибели.