2008 (Доренко) - страница 117

Когда Алан Каллисон в распахнутой куртке, без головного убора, пыхтя и сопя плелся в Большой кремлевский дворец по площади, ветер был все еще северо-западным. Обнадеживающе северо-атлантическим. И на северо-западном ветре держался Реввоенсовет и вся столица России.

Кажется ли вам естественным праздник нацболов в Георгиевском зале в предвосхищении и ожидании ядерного взрыва? Нет, это не пир во время чумы. Потому что пирующие во время чумы знали, что ехать некуда. Да и не за чем. Все вокруг – чума, да и сами они уже заражены. А наши пирующие могут уехать. На Урал. За Урал. Могут. Как им удается абстрагироваться от непосредственной угрозы смерти? Не приближением ли к смерти они от нее отдаляются?

Смерть страшна неожиданностью. Тем, что появится внезапно из темноты. Схватит, утащит. А если ты подходишь к ней вплотную и постоянно контролируешь ее – легче? Вот дайвер. Он на двухстах метрах под водой видит свою смерть и каждым своим вентилем на баллонах с дыхательными смесями ее контролирует. Смерть же рядом – в одном движении пальца. Так летчик присматривает за своей смертью в штопоре – немного, пять сантиметров больше правой ноги в левом штопоре – живой. А недодавил обратной от направления вращения ногой – полный рот земли. Они спокойны и сосредоточенны – дайвер и летчик. Им нервничать ни к чему – они видят каждое движение своей смерти. Она рядом с ними, и она абсолютно предсказуема. И это дарит душе покой и чувство надежности.

Но есть и другой способ контроля над смертью – стать плодом в утробе матери. Нерожденный младенец сильно волнуется, когда его мать идет по минному полю в какой-нибудь Чечне? Он попросту доверяет свою смерть ей, матери. Вот и весь секрет. Лимоновцы на банкете не такими ли были младенцами? И не Обнинская ли атомная была их матерью? Нет, Обнинская атомная была миной на минном поле, а матерью их была огромная Москва, пересекавшая минное поле с хохочущей пьяной командой в чреве.

Самый же лучший способ побороть смерть – умереть. После смерти смерти нет, это каждый знает. Там, по ту сторону смерти, она нас ни за что не достанет.

С этой точки зрения остающиеся в городе миллионы москвичей тоже были неплохо защищены, не правда ли?

Ветер же менялся на западный. Не южный, не юго-западный. И было уже темно.

Путин все еще пытался добиться актуализации. Он хотел понять, что происходит и каково его личное место в происходящем. Покормить – покормили, но потом опять окружили заботливые, мерно говорящие что-то ласковое фигуры и снова уложили. Сказано было при пациенте, что прозаку больше не давать, а меллерилу уделить большее внимание – дневную дозу довести до 150 миллиграммов. «И славненько», – говорил новый какой-то, незнакомый доктор. А доктор Сапелко тут же был, и слушал, и кивал скорбно. Путин чувствовал: благость меллериловая захватила мышцы, но не мозг. Мозг генерировал тревожность и лихорадочную потребность что-то выяснить. Что-то важное осталось невыясненным. Он забыл что, но что-то очень важное. Без чего и жить нельзя. И в перерывах между провалами в обморожение сна он все старался вспомнить. И вспомнил. Сел на кровати. Доктор Сапелко дежурил в комнате. И Путин просто и прямо сказал ему: «Доктор, проводите, мне надо позвонить Бушу и Шредеру, я хочу узнать, что происходит. Кроме них, никто не знает. Они скажут. Это – негласно. Не надо об этом никому говорить».