Недостатки, едва обозначившиеся в юности, усилились в нем стократ. Гордость, высокомерие, пренебрежительное отношение к мнению других людей — все это теперь бросалось в глаза гораздо больше, чем прежде. Его познания в области военного искусства были очень обширными, в это я могла поверить, но я сомневалась, что он когда-либо сможет сотрудничать с другими роялистами: горячий нрав, скорее всего, доведет его до ссоры со всяким, кто придерживается своих собственных взглядов, и, в конце концов, он может оскорбить даже короля.
Бесчеловечное отношение к пленным, которых он отправил в замок Лидфорд и там приказал повесить без суда и следствия, вновь напомнило мне о жестокости, которую я всегда замечала в его характере, а презрение к маленькому сыну, совершенно растерявшемуся от неожиданных перемен в своей жизни, показывало неприглядную, почти преступную черствость Ричарда. Я понимала, что это страдания и горечь ожесточили его, и вины с себя за это не снимала.
Но теперь, когда суровость стала частью его натуры, ничего нельзя было изменить. Сорокачетырехлетний Ричард Гренвиль был таким, каким судьба, обстоятельства и собственная воля сделали его.
Я судила его трезво и безжалостно в те первые дни после нашей встречи и в какой-то момент даже собиралась вновь, как когда-то, написать и попросить больше не приезжать, но потом вспомнила, как он стоял на коленях рядом с моей кроватью, как я показывала ему свои искалеченные ноги, а он, нежнее отца и сострадательней брата, поцеловал меня и пожелал доброй ночи.
Как же так получилось, что он был милым и ласковым со мной, а с другими — даже с собственным сыном — надменным, черствым и полным оскорбительного презрения?
Я лежала в постели в своей комнате и размышляла над тем, какой путь мне избрать. Можно было больше никогда с ним не встречаться. Пусть живет без меня, как жил раньше. А можно, невзирая на все уготованные мне огорчения и страдания, постараться забыть о своем слабом, немощном теле, для которого присутствие рядом Ричарда всегда будет непереносимой пыткой, и отдать ему полностью, без остатка, всю ту мудрость — пусть не Бог весть какую, — которой научила меня жизнь; всю любовь, все мое сочувствие, чтобы они помогли ему обрести хоть какой-то мир в душе.
Этот второй путь казался мне предпочтительнее первого, потому что если я прогоню его теперь, как сделала когда-то, то только из трусости и малодушного страха, что мне придется страдать сильнее, если это только возможно, чем шестнадцать лет назад.
Странно, как все разумные, убедительные доводы, приходящие нам в голову в спокойном уединении собственных покоев, когда предмет размышлений находится за тридевять земель, обращаются в ничто, стоит ему появиться перед глазами. Вот так случилось и с Ричардом: когда он, возвращаясь из Гремпаунда в Плимут, заехал в Менабилли, и, дойдя по мощеной дорожке до того места, где я, сидя в своем кресле, смотрела задумчиво на Гриббин, наклонился и поцеловал мне руку — с прежним пылом, любовью и трепетом — и тут же принялся расписывать чудовищное невежество корнуэльцев, с которыми ему пришлось столкнуться (разумеется, это не относилось к тем, кто служил у него под началом) — я тотчас же поняла, что мы с ним неразрывно связаны на все времена и прогнать его я не могу. Его ошибки были моими ошибками, его высокомерие — моим тяжким бременем, и он стал тем Ричардом Гренвилем, каким сделала его наша злосчастная судьба.