Сержант Андрей Шестаков надел милицейскую форму сразу после армии. Было это лет восемь назад, то есть в ту пору, когда будущий лейтенант Углов еще корпел над сочинениями про луч света в темном царстве и был полон самых радужных надежд. Шестаков тогда уже дослужился до младшего сержанта и клюнул на объявление, вывешенное в штабе его родной войсковой части, соблазнившись московской пропиской. Тогда он еще не знал обидного слова «лимита», а если и знал, то не вполне представлял, что оно означает. Впрочем, сменив зеленое солдатское ха-бэ на серый милицейский китель и поселившись в общежитии, он очень быстро восполнил досадный пробел в образовании и совершенно остервенел. Парнем он был крупным, здоровьем его Бог не обидел, и у себя в Старом Осколе привык ходить с высоко поднятой головой. Здесь же, сколько бы он ни задирал нос, чванливые москвичи все равно как-то ухитрялись смотреть на него сверху вниз, и Шестаков никогда не упускал случая сбить с них спесь. Спесь он сбивал, как правило, в самом буквальном смысле — кулаками и резиновой дубинкой, но был везуч, в меру осторожен и, насколько известно Углову, ни разу не засыпался, хотя даже часы на его руке были снятыми с какого-то излупцованного до потери сознания бедолаги, имевшего несчастье попасть на глаза Шестакову в пьяном виде.
По мнению Углова, Шестаков был просто здоровенным вонючим куском дерьма, возомнившим себя пупом земли, и мало чем отличался от казанской, саранской и прочей заезжей братвы, снимавшей с москвичей штаны в темных подворотнях исключительно ради восстановления социальной справедливости. Это целиком правильное мнение лейтенант Углов совершенно сознательно держал при себе: глядя на изрытое оспинами, тупое и тяжелое лицо сержанта, он испытывал нервную дрожь и ни минуты не сомневался в том, что этот бугай при случае будет рад опробовать свой резиновый демократизатор на спине начальника. То есть все было, конечно же, гораздо сложнее и тоньше, но суть от этого не менялась: Шестаков подавлял лейтенанта, потому что был гораздо сильнее: и физически, и морально. Углов ненавидел подчиненного, но рефлекторно поддакивал ему всякий раз, когда тот принимался во всеуслышание излагать свои взгляды. Он презирал себя за это поддакивание, но ничего не мог с собой поделать и втайне мечтал, чтобы Шестаков нарвался наконец на крутого парня и свернул к чертовой матери свою тупую башку.
Дверь дежурки распахнулась, и на пороге, словно вызванный из небытия невеселыми мыслями лейтенанта, возник Шестаков, концом резиновой дубинки толкавший перед собой растерянного парня лет двадцати семи в потертой замшевой куртке и ветхих джинсах. На плече у задержанного висела огромная, даже на вид тяжеленная сумка из рыжей искусственной кожи, а лицо украшала жидковатая, коротко подстриженная борода. Задержанный явно никак не мог сообразить, что с ним произошло, и все время пытался придать лицу независимое выражение, которое сменялось испугом всякий раз, когда дубинка сержанта тыкалась ему между лопаток.