А старый сатир затопал копытами, махнул на него рукой:
– Бык с цицьками! Пустое место, – и обернулся ко мне. – Не в трудностях дело! Посмотри, мальчик, какие едут люди – музыканты, ученые, писатели, артисты, художники! Им жизнь там будет труднее, чем здесь. Но жизнь! Жизнь! А не гниение! Уезжают остатки семей убитых. Уехали семьи Михоэлса, Переца Маркиша, Бергельсона. Да, такой боец, как Михоэлс, будь он жив, он бы сам первый уехал, голову даю наотрез!
Я полоскал рот крепкой зубровкой, а сатир запальчиво кричал:
– И Эренбург бы уехал!
Я спросил ехидно:
– А Каганович не уехал бы?
– Каганович не уехал бы – он братоубийца, и все проклятия Моисея обрушены на этого мерзавца. Его бросят здесь в яму, как дохлую собаку, и он провалится прямо в ад. И Эренбург, может, не поехал бы, хотя утверждать не возьмусь. А Михоэлс поехал бы наверняка.
Я сказал, глядя в рюмку:
– Может быть, может быть… Сейчас трудно что-либо сказать точно. Это ведь какой талантище был! Как глупо погиб! Как глупо! Я не помню, в Киеве, не то в Вильнюсе…
Водораздел. Граница. Здесь или тропка иссякнет, или закрутит на новую высоту.
– Черта с два – в Киеве! – заорал краснорожий коренастый сатир. – Он погиб тут – в Минске! Чуть ли не на моих глазах! И можно сказать из-за меня! Или вот из-за него…
Он ткнул рукой в меланхоличного Яшу, натягивающего пиджак и укоризненно качающего головой.
– Тебе, отец, с твоим языком и там будет плохо, – заметил он, прощаясь.
Гроднер тяжело вздохнул:
– Эх, ты… Бурдя, – оскорбил он его каким-то непонятным мне ругательством.
Броха Шаевна проворно выскочила из-за ширмы, как дрессировщик на арену с группой обученных драконов, пошла в коридор вслед за сыном, мне были еще слышны их удаляющиеся голоса.
Сатир сгорбился за столом, краснота отступила немного от его мощного лица, он бессильно опирался локтями на столешницу, и я тут разглядел, что он стар и бесконечно утомлен, Он задумчиво катал хлебные крошки, и мне казалось, что в нем клокочет только одно чувство – безмерное отцовское разочарование. Прижизненное отрицание прожитого. Он поднял на меня свои замешоченные складками глаза зоопаркового медведя, уставшего от вечной неволи и ленивого любопытства зевак, и грустно сказал:
– Наверное, во всем есть свои положительные стороны. Если бы у нас была не изгаженная тетрадка, а настоящая история, была бы настоящая история театра, была бы театральная энциклопедия, и я бы в ней занял место сразу после Джона Бута, убившего президента. Но у нас нет истории, нет Михоэлса, и, к счастью, никто не знает обо мне. Потому, что Бут хотел убить Линкольна, а я почитал Михоэлса, как бога, но выходит – тоже убил. Его бы, правда, и без меня убили, но мне от этого не легче!