— Ваше превосходительство, Михаил Дмитриевич, очень прошу вас, умоляю… — бормотал новый адъютант чуть ли не со слезами всю эту пьяную неделю.
«Умоляет, — злился Скобелев. — Млынов бы не умолял. Млынов нашел бы для меня лекарство. Не только светлейшего князя Имеретинского — маменькиного родственника графа Адлерберга уговорил бы приехать…»
Злился он потому, что сам отпустил удила, что его понесло, а справиться с собою пока никак не мог. На себя он злился, а совсем не на адъютанта, потому что Баранов оказался старательным и на редкость аккуратным и точным работником. И с той кражей бриллиантов сам тогда разобрался, умело Узатиса уличив. И на службе они отлично понимали друг друга, но вне служебных границ Скобелева мог понять, пожалуй, только один Млынов, досконально изучивший запутанный лабиринт скобелевской души.
— Ваше превосходительство, от служебной корреспонденции уже стол ломится.
В то утро Баранов сказал это каким-то иным, начавшим заметно крепчать голосом, и Скобелев тон уловил. Сказал почти трезво:
— Бутылку допью, завалюсь спать, в шесть пополудни разбудишь.
— Слушаюсь, Михаил Дмитриевич! — почти радостно выкрикнул адъютант.
— Погоди, еще не все. Мадам Матильду, что за Немигой дом содержит, знаешь?
— Нет.
— Напрасно. У нее хороший… — Скобелев поискал слово, — унтер-офицерский состав. Скажешь мадам, что я навещу ее сегодня в десять вечера.
Почему он решил отправиться в заведение мадам Матильды, в котором и бывал-то считанные разы, да и то еще до регулярных свиданий с Екатериной Головкиной, Михаил Дмитриевич и сам не мог себе объяснить. Это какими-то неведомыми нитями было связано с князем Насекиным, о котором Скобелев думал все эти хмельные ночи и похмельные дни. Он как-то пытался разобраться в ошибочности его последнего рокового решения, что ли. «Это же так просто, Серж, так просто. Почему же вы не справились с таким пустяком?..» Нет, таких мыслей, конечно же, не возникало. Возникла потребность, не выраженная в словах. Он понимал только, что не для него потребность, а как бы для ушедшего друга. Вроде последней горсти земли на его могилу.
А получилось, что для него: другу уже было все равно в его небытии. И веселый шум, и женские, искренние, всегда зазывные улыбки, и цыганские песни, и смех, и пляски, и шампанское, шампанское, шампанское… Это была языческая тризна, после которой вновь торжествует жизнь.