— Пойду-ка я в сарай, — сонно сказал юноша.
— Нет, — торопливо отозвался Леон, — нет… не надо… уж очень там сыро, знаешь ли…
* * *
Ворочаясь на жесткой постели — просто брошенная в угол, кишащая насекомыми охапка гнилого сена, — он никак не мог уснуть, и вовсе не потому, что в бок упирались ломкие ости трав. «Она безумна, — думал он, — господи боже ты мой, как я раньше этого не понял…» Она сошла с ума — там, в горе, или еще раньше, когда этот мерзавец затравил их собаками. Он поверил ей, поддался на ее уговоры потому, что безумие заразительно — если бы только человек был способен с той же степенью самоотдачи внимать доводам разума! И он, исследователь, прослушавший курс и этно-, и палео— и психопатологии, не распознал этого безумия, повел себя как… как будто она была нормальной, равной ему, свободной в выборе…
Ему было стыдно.
Вытянувшись на дощатой скамье, Сорейль спала бесшумно — в сумраке смутно белели ее аккуратно вытянутые поверх одеяла руки. Прекрасная, стойкая, доверчивая, покорная — идеал мечтателя, испорченного цивилизацией… Недостижимая, почти несуществующая.
Тихий шорох дотянулся до его сознания — он шел откуда-то сверху, с чердака.
Он приподнялся на локте, прислушался. Мышь? Слишком громко для мыши.
Что-то там, наверху, упало и покатилось по полу.
— Айльф, — тихонько сказал он.
— Слышу, сударь. — Айльф, расположившийся на ночь в сенях, уже стоял на пороге.
— Там кто-то есть.
— Лучше не соваться туда, — решительно возразил юноша. — Вообще, уходить надо. Мало ли… ноги в руки — и вперед.
За бревенчатыми стенами шум разлившейся реки перекрывал шум дождя, отяжелевшие ветви сновали по крыше, точно малярные кисти.
Снова — шорох, потом еле слышный стон.
— Ты заглядывал на чердак? — спросил он Айльфа.
— Нет, — удивился тот, — зачем?
— Засвети-ка мне плошку.
— Может, не надо, сударь…
— Сказано же… — недовольно прикрикнул Леон. — А если боишься, сиди здесь…
— Может, это воры, — шепотом продолжал пререкаться Айльф, — а может, и вовсе не люди…
Но Леон уже карабкался по лестнице, ведущей наверх из сеней, осторожно ощупывая ногой каждую ветхую ступеньку.
На чердаке — ему пришлось пригнуть голову, чтобы не удариться о притолоку, — пахло сыростью и неистребимой вонью человеческих испражнений. Тихий стон доносился из удушливой полутьмы. Он осторожно вошел внутрь.
Тусклый свет светильника выхватил из тьмы крохотное окошко под низким потолком — из него на грязный пол с провалившимися половицами натекли потоки воды, на полу валялся обычный чердачный хлам, а в углу на соломе лежало то, что он поначалу принял за груду тряпья.